Читать книгу «Двадцать писем Господу Богу» онлайн полностью📖 — Марии Голованивской — MyBook.
image
cover

Мария Голованивская
Двадцать писем Господу Богу

Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

1

– Глухо! – кричит он уснувшему механику.

Розовые лепестки разной плотности и разного размера, розовые лепестки, как будто даже немного липкие, падают ровным потоком с плодоносящего неба, белого, как молоко. Розовый крупный снег, сахарная расплющенная вата, ни ветерка, ни скрипа, касается щек, скользя оставляет влажные следы, касается носа, смазывая его запахом…

Болгария.

Может быть, Болгария с ее знаменитым розовым маслом?

…смешивается с волосами, даже немного трудно дышать, слишком уж много этих приторных сладостей в воздухе.

Берег.

Летом оживает воздух. В его голове на специальных извилинах должен быть записан и звук, и картинка. Вот он – воздух, наполненный жужжанием и порханием, но эти лепестки и берег с песком, на котором кардиограмма моря, спокойные мягкие колебания, вся поверхность едва дышащего моря в этих лепестках и – кто знает, почему – ни малейшего звука!

Он не слышит совсем ничего, словно выключен звук, он мысленно перебирает клавиши, вот это, кажется, звук, двигает, крутит, поворачивает. Нет звука, глухо.

– Глухо! – вновь кричит он уснувшему механику.

Мальчик появляется на берегу, в зеленых плавках, облепленный лепестками, ему хочется искупаться, он вытягивает носок, чтобы попробовать воду, но не может добраться до воды, покрытой плотной коркой этих чернеющих на глазах лепестков.

…И он ступает на воду и идет по ней (откуда это, откуда, как вспомнить, за какую нить потянуть?). Вода пружинит под ним, он прыгает на ней, как на батуте, и хохочет (звук!). Тогда и все подходят к морю, оглядываются на свои почему-то трехпалые следы. Вначале оглохший проверяет, выдержит ли эта корочка, уже сделавшаяся прозрачной как лед, а потом и все остальные, вслед за ним, убедившись, что вода твердая, пускаются вдогонку за мальчиком.

Что там всегда в глубине?

Удлиненные колеблющиеся растения, яркие веселые рыбы. Веселые, правда, не все. Они веселые, но в целом. Некоторые солидны и медлительны, некоторые трусоваты и суетливы, но форма их изумительна, в отличие от самого это тупорылого слова «форма», вязкого, как пластилин, безрадостного, как подростковый прыщ.

Бег становится все быстрее и быстрее, и поэтому мальчик в зеленых плавках приближается и приближается: шоколадная спина, влажные, слегка вьющиеся волосы на затылке. Надо догнать и обогнать его, ведь это мелькают не пятки, а дни, это молодость, когда все красивое вызывало только одно желание: догнать, схватить, взять.

Но лепестки застывают (кажется, так уже когда-то было), превращаются в леденцовую стену, и бегуны застывают, словно крошечные крабы в янтарном брелоке, кажется, с каких-то островов, где навсегда остановилась молодость.

Полная скованность, а под ногами жижа. Через секунду будет вода и жестяной волос, искрящийся до боли нож.

Все раскромсано: зеленые плавки, затылок, белое небо, песок, рыбы. Рыбы страшнее всего. Боль шевельнула своим жестяным волоском, превратившимся тут же в жилу, в канат, в шампур. Осколки жгут память. На этот раз не было звука – мелькает у него в голове, и он втягивает носом воздух прежде, чем открыть глаза.

Выдох.

Розовый свет сквозь веки.

На глазах камни.

Комната.

Страшный шум с улицы, разглядывать который в сотый, в миллионный раз – не сейчас…

– Ты спал?

Ровный голос, сине-фиолетовый, некогда столь сумасшедше любимый.

– Нет, – отвечает он, не поворачивая головы.

– Укол?

Симуляция обыденности, подавленная тревога, подражание профессионализму медперсонала.

– Пока нет.

– Будем обедать?

Он называет ее Мартой, хотя у нее совсем другое, красивое имя. Он называл ее Мартой, потому что они познакомились именно в марте, и это было настолько давно, что между днем знакомства и сегодняшним днем пролегла целая жизнь. Он хорошо помнил, что в той, иной жизни, в которой произошло их знакомство, они пережили друг к другу страсть, они сломали жизни, которые предшествовали их знакомству, и провели двенадцать лет вместе в крошечной квартирке в том самом городе, где родилась она и где родился он. И длилось это до того самого момента, как она выбросила из окна его вещи, моментально, импульсивно, не делая различия между тем, что бьется и что ломается, не простив того, на что закрывала глаза сотни раз, и что было свойственно, нужно сказать, в полной мере и ей самой – измены.

Она столь же стремительно уехала на другой конец света, оторвавшись от него пространственно и даже загадочным образом во времени, отставая на добрую половину суток и находясь по отношению к нему почти всегда «вчера». Она жила у какой-то своей подруги, деля с ней, как он подозревал, не только кров, но и постель, ездила на велосипеде, лопала сэндвичи, перешла, он был уверен в этом, на любимый «золотой» Winston, довела до совершенства свой и так всегда бывший элегантно-провоцирующим облик: узкие, как у мальчика, бедра теперь подчеркивались джинсами «нужной» модели, а маечка была «нужного» цвета и с «правильным» вырезом.

А потом появился и «умопомрачительный» костюм – это когда уже была первая работа в библиотеке – который делал из нее, высокой, смуглой, вызывающе коротко стриженной, с алым, как рана, ртом, настоящую секс-бомбу. И результат не замедлил сказаться: она нашла, соблазнила, увела (немыслимо!), вышла замуж и переехала сюда, в Европу, в город, о котором она мечтала всю жизнь.

Их завтраки, обеды и ужины призваны были имитировать нормальное течение жизни. Для него они становились все более и более символическими. Ему казалось, что пища приближала его конец. Но он для поддержания общения съедал по ложке всего, и Марта делала вид, убирая со стола, что не замечает его почти нетронутых тарелок. Они разговаривали мало. В самом начале они осторожно разглядывали друг друга, он понимал все, что видел, но эмоций не чувствовал, боль и болезнь убили почти все эмоции, направленные на внешний мир. Он даже почти уже не переживал то зрелище, которое представлял сам.

В начале болезни он часами проводил время у зеркала. С каким-то даже странным сладострастием он подмечал и периодически инвентаризировал все с поразительной быстротой нарастающие черты деградации и умирания. Теперь же, когда все говорило о скорой развязке, он совершенно потерял интерес к своей внешности, только время от времени разглядывал свою полупрозрачную руку, протягивая ее навстречу солнечным лучам. Почему-то охотнее он выбирал для этой цели именно закатное солнце, и каждый раз констатировал, тщетно пытаясь вспомнить название некогда обожаемого им романа, где как раз это качество ставилось главному герою в заслугу и отличало его от всех прочих обитателей созданного писателем мира: прозрачность. Так вот: он был прозрачен, проницаем, легок, как воздух, как стекло, как мысль младенца.

Его звали Ласточка.

Между ним и Мартой неясностей не было: она вытащила его сюда умирать, потому что здесь умирать комфортнее.

Может быть, в этом жесте была ее месть.

Может быть, это просто факт общей с ней биографии.

Она сняла для него эту квартиру, она научилась быть медсестрой, она рассказала мужу историю об умирающей подруге детства, она – зритель и участник драмы, которая, возможно, нисколько и не трогает ее.

Мотивы безразличны.

Так случилось, что они вместе ждут, и ждут одного и того же.

Вот он идет по лесу, держа за руку Ингрид, а сзади идет Марта, почему-то блондинка, и ужасно хохочет. «Ингрид прекрасно говорит по-русски, – говорит он, оглядываясь, Марте. – Вот посмотри, ее письма ко мне написаны как будто бы русской, хотя у нее в роду никогда не было русских, все истинные арийцы». После этих слов Марта начинает хохотать еще громче.

Ветки мешают идти, и он отодвигает их в сторону левой рукой, потому что правой обнимает Ингрид.

«Слишком яркое для осени освещение, – мелькает у него в голове, – и румянец на щеках Ингрид сияет ярче солнца». Лес редеет, Марта превращается в огромную птицу и, хлопая мощными крыльями у них над головами, устремляется назад, в чащу, из которой они выбрались с таким трудом. О чем они, эти больные сны? Последний взгляд через плечо, прощальная вибрация нейронов, которая вместе с воспоминаниями колышет еще черт знает сколько мусора. Но зачем, к чему?

Внезапно они все трое оказываются в городе грязных зеркал, где у каждого здания неотличимый двойник, покачивающийся в мутных и зловонных зеленоватых водах. Они гуляют по узким улочкам с затхлым запахом, и истоптанные как сандалии дорожки сплошь испещрены указателями: «на Сан-Марко», «к Риальто»… Запах залежалого белья сменяется ароматами курений и ладана, и постоянно оказывается перед глазами деревянный истекающий кровью-краской Христос.

На одном из искрящихся золотых куполов опоясывающая надпись: «Распяв человека, приковав его к координатам времени и пространства, времени, проходящего на цыпочках, времени тихого, незаметного хозяина-гостя, и уносящего, словно пчела, нектар жизни, и пространства навязчивого, грубого, непреодолимого, насилующего, ты обрек несчастное, созданное тобою же существо, в особенности еще и тем, что лишил его какой бы то ни было цели, а потому и осмысленности, а потому и опоры, на мучения, рядом с которыми муки Христовы – детская забава».

«Странно, – подумал он, просыпаясь во сне, – это строки из письма, которое я прочел всего несколько дней назад, из первого вскрытого мною письма. С Ингрид мы развелись спустя три года после этого итальянского путешествия – мы спешно свернули на Понте дель Академия, она клялась мне, что ничего не видела, «что любит мьеня до страшно», и что так будет продолжаться всю жизнь».

Ей двадцать два, на ней голубые коротковатые штанишки, от ее внешности веет свежестью и стерильностью: кажется, ни один микроб, не то что сперматозоид, не выживет, коснувшись этой навитаминизированной кожи. Вот они топают по деревянному мостику, а через три года он уже оформляет витрины и делает ремонты в городе, названия которого он никогда не употребляет даже мысленно: он умер для него раньше него самого, и поэтому он называет его так: «город, в котором я когда-то родился».

Он часто смотрит на улицу. Марта ставит ему кресло, подкладывает под голову подушку и распахивает окно настежь.

То, что он видит, настолько отталкивает, что уже через несколько минут мысли уволакивают его в совершенно иную реальность, давая возможность воспоминаниям наполнить голову до краев. А видит он следующее: дом, в котором находится квартира, располагается в самом центре города, всего в пяти минутах от Лувра, но никакие красоты отсюда не видны. Он является неотъемлемой частью улицы, напоминающей забитую отходами кишку. Это «текстильная» улица, в каждом доме и каждой квартире бесконечно раскраивают, шьют и гладят люди, внешне ничем не напоминающие тех французов, представление о которых гнездится в каждой отдельно взятой голове любого жителя земного шара. Внутренности помещений через окна без штор видны досконально: неоновый свет даже в самый солнечный день покрывает какой-то мутью облезлые стены, утюги наидревнейшего образца на черных жирных проводах, спускающихся откуда-то сверху к серым торсам на палках, чтобы полные швеи в платьицах без рукавов и с забитыми булавками ртами и мужичонки в кепках, болтающие с ними, могли гладить, вожделея, эти бесчувственные тела. А по вечерам безо всяких утюгов прикоснуться к торсам собственным, неуклюжим и неказистым движением, и разглаживать-наглаживать складочку за складочкой, бугорочек за бугорком… Все то же самое происходит и в нижних этажах его дома, лестничные пролеты которого увешаны обшарпанными табличками: «Не плевать», «Не сорить», «Не бросать окурков». Его дом, как и вся эта улица, просыпается ровно в восемь часов утра, сопровождая это пробуждение истошным грохотом и ревом, который внезапно смолкает в семь вечера, когда часть продукции уже развезена по магазинам водителями в касках на мотоциклетах с прицепами и без.

Окна вымирают. Улица слепнет, поскольку ни одна из запыленных вывесок, как правило, вяло несущая некое собственное, часто даже славянское имя, не подсвечивается – не для кого гореть: кроме больного Ласточки на этой улице вечером и ночью нет ни одной живой души. Даже кошки нет. Темень и тишина. Хотя в пяти минутах ходьбы отсюда свет и разноязычный говор, вспотевшие официанты, Париж в вечернем макияже, вечно любующийся сам собою нарцисстичный Париж!

Убедившись в неизменности картины, он обычно мысленно переносится в сезон дождей, в Прибалтику, вспоминая бесконечные туда поездки и возвращения в самые разные периоды жизни.

Вот он совсем еще мальчик, с ингалятором в руке – в детстве он страдал астмой, но мама все равно упорно продолжала возить его в этот дождливый, сосновый край. Родители снимали в рыбацкой деревушке под Юрмалой целый дом, который набивался до отказа их друзьями и казавшимися общими детьми.

Он вспоминал первые детские лесные прогулки, на плечах у родителей, когда с колоссальной высоты вглядываешься в мокрый мох и грибы. Иногда их ссаживали, чтобы они могли сами сорвать «это». Они путешествовали верхом и обожали эти прогулки. Затем первые велосипеды, эпоха разбитых коленок и ссадин. Они, дети, жили там все лето с мамами, флиртовавшими с кем попало, кроме пап, приезжавших всего на месяц зевать и отсыпаться. Со временем их отселили в детскую с роскошным видом из замочной скважины на родительские кровати, и иногда, насмотревшись вдоволь, они долго потом шепотом обсуждали увиденное, понимая сами не зная что.

Он очень отчетливо помнил день, когда внезапно появился папа, прилетел всего на две ночи, а один из маминых приятелей внезапно исчез на эти два дня. Потом папа уехал, даже не попрощавшись с сыном, и началась эпоха разговоров взрослых за закрытыми дверьми. Мальчика перевезли жить к тетке и бабушке, а с мамой они стали «друзьями».

У него, у Ласточки, в кармане всегда было больше денег, чем у сверстников, у него было несколько часов, у него было просто-напросто все, о чем он мечтал, и даже девушки к нему первому смогли приходить домой, засиживаться допоздна, а потом и оставаться на ночь.

Потом он еще много лет ездил в эту деревушку, но память больше уже ничего не подсказывала, кроме того дня, когда утонул в море местный мальчик в зеленых плавках, тот самый, который теперь отчаянно являлся к нему в его фебрильном бреду и никак не хотел повернуться лицом, видимо, подспудно боясь, что выглядит уже не так молодо.

Тело вытащили из воды, и какие-то мужчины тщетно пытались вернуть мальчика к жизни, выдыхая ему в рот и беспомощно разводя его же руками. Отец мальчика сидел на берегу и рыдал громко, как женщина. В последующие несколько недель, которые они провели там, постоянно звучало в разговорах местных жителей слово «Каспер» – так звали мальчика в зеленых плавках, и это было то единственное, что мы понимали из их темпераментных и влажных от слез речей.

На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Двадцать писем Господу Богу», автора Марии Голованивской. Данная книга имеет возрастное ограничение 16+, относится к жанру «Современная русская литература». Произведение затрагивает такие темы, как «проза жизни», «размышления о жизни». Книга «Двадцать писем Господу Богу» была написана в 1994 и издана в 2013 году. Приятного чтения!