Читать книгу «У Никитских ворот. Литературно-художественный альманах №2(2) 2017 г.» онлайн полностью📖 — Альманаха — MyBook.
image
cover



И даже сейчас, когда ее со мной нет, я по ночам, когда не могу заснуть и бессмысленно смотрю в потолок, стараюсь сказать что-то, от чего она, сама не понимая почему, вздрогнет, зажжет свет и на миг глянет на другую половину своей кровати, загадочно улыбнется, а потом сразу крепко заснет. Может, я даже завою из-за нее.

У-у-у-у-у-у! Завою, как волк. Она – одна из тех, кто умеет общаться с волками, она – Ла Лоба. Когда ночью уличный фонарь бросает на нее свет, у тени, которую она отбрасывает, ноги волчицы.

«У нас нет будущего», – она сказала. Да. Что это было: страх от духовной и физической близости или страх связать себя? Не знаю. Это конец. Нет, думаю, что нет. Знаю: она ждет, что я брошусь за линию горизонта. Я сделаю это так, как сделаю и то, что пообещал ей невзначай, между прочим, словно в шутку: разрушу последний бастион… Возможно, это ее и напугало, но в таком случае ей следовало бы ни на шаг не отходить от меня. Она чувствует огромную тягу к бескрайним просторам, и что-то в ней кричит: «Не сейчас! Не сейчас!» Она нуждается в огромном пространстве своего Отечества. Здесь, на этом пространстве, я и потерпел поражение. Я хотел, чтобы нашим пространством стала бесконечная анфилада наших комнат, соединенных в одну. Поэтому так велика ее гостиная со множеством временных зон, и целый час, проведенный в одной из них, длится в другой всего несколько минут.

Не знаю, зачем я сказал ей, что хотел бы разрушить последний бастион Союза. Его разрушил не я. Я уничтожил НАШ союз. Сейчас нет радуги, чтобы его восстановить, сейчас она в своем ковчеге. Взяла с собой всех своих животных – и ручных (домашних), и опасных, к которым принадлежит сама, рыб летающих и птиц плавающих, улиток, питающихся одними только черными розами, и журавлей, которые летят с края разбитой тарелки по законам поэзии хайку. Она плывет в своем ковчеге и ждет, когда прекратится дождь, когда появится радуга где-то наверху над Москвой, когда ее напишет Рублев, а бурлаки с Волги дотащат до стен Кремля.

Мне пересказали ее выступление на Международном Конгрессе писателей русского зарубежья. Я не удивился. Такие понятия, как Честь, Долг, Патриотизм, Родина, для меня просто понятия, козырные карты дипломатической игры в покер с открытыми или закрытыми картами. Я даже не хочу знать, что они означают для меня лично, потому что такое знание обязывает. Какую-то связь между собой и ними я устанавливаю лишь в моменты крайнего одиночества или подавленности, потерянности в каких-то зазорах между пространствами, где больше нет места для маневра. Тогда они становятся моим убежищем и я чувствую себя лучше, порядочнее, обладающим честью, связанным со своей страной, каким я бываю тогда, когда меня не вынуждают забывать, что я такой же и таким останусь. Для нее эти понятия нечто совсем другое: они – составные элементы ее самой, ее основополагающие принципы.

Мне кажется, она все-таки должна была бы сказать и о том, как та страна, где она сейчас живет, повлияла на нее, а она очень повлияла. Она ее смягчила, пробудила стихи, открыла в ней потайные ящички, а также тот канал связи, тот тайный проход, который, возможно, остался бы закрытым и по которому и мне удавалось иногда пробираться, как по одесским катакомбам. Открываю ее самиздатовский экземпляр Цветаевой: «Нам улыбнутся старческие очи. Мои». Я читаю его как священную книгу ее молодости. Сажусь на то же место в Большом театре: белый лебедь превращается в черного, черный – в белого, и так постоянно. Озеро выходит из берегов, растекается по сцене, заполняет зрительный зал и течет по Тверской. У него вкус полусладкого шампанского – того самого, что пьет она. Того самого, что всегда пили мы, и которое вновь и вновь вызывает жажду.

Она выросла под светом ярко-красной Кремлевской звезды, праздновала Первое мая, носила красную гвоздику в своих непокорных волосах, росла вместе с теми, которые никогда не забывали сказать «нет», потому что в нужный момент отказывались сказать «да», ибо знали, что радуга над Москвой однажды заключит союз с ними именно потому, что они никогда ничего не забыли.

Забудет ли она меня? Не забудет, если продолжит придерживаться любимой ею мысли Ницше. Ведь я – тоже ее Родина, такая же безграничная, такая же заметенная снегами, что тают весной, и реками, которые зимой замерзают для того, чтобы можно было перейти с одного берега на другой.

Есть ли у нее другой? У меня другой нет. И даже когда есть, у меня есть лишь она. Это не может остаться без последствий. Не может! Нет! Никогда!!!

6

После первого снятого фильма к ней пришла сумасшедшая популярность. Ее узнавали на улице, в метро, в кафе, она давала бесконечные автографы, в то время как письма ее поклонников, мешками приходившие на «Мосфильм», аккуратнейшим образом складывались в картонные коробки и выбрасывались, а критики подчас забывали упомянуть ее имя в своих «критических разборках».

Не вышла на развороте журнала «Экран» уже готовая статья о ней с ее фотографией на обложке. И уж, конечно, она не снялась ни в одном из фильмов совместного производства, не поехала ни на один из фестивалей, но ее не преследовали, ей не угрожали.

Невольно в голову пришли слова Гертруды Стайн, послужившие эпиграфом к роману Хемингуэя «Фиеста»: «Молодежь не бывает ни плоха, ни хороша, она такова, каково время, в которое она живет».

Она подумала о том, что вполне было бы можно перефразировать это мудрое изречение, заменив слово «молодежь» другим – «люди». Права, ох, как права была американская писательница! Конечно, все и всегда зависит от времени. Это были 70-е годы – торжество брежневской эпохи со всеми вытекающими из этого факта последствиями, опасное и жестокое время.

Она не затаила обиды на контору, возможно, отчасти потому, что никогда не стремилась стать актрисой. Да, она очень хотела поступить в ГИТИС, но на другой факультет – театроведческий.

Она ходила по театрам, смотрела спектакли, записывала свои впечатления от увиденного. Ей хотелось стать театроведом, но судьба распорядилась по-иному.

В тот день она отправилась в институт, чтобы разузнать о сроках вступительных экзаменов. Перед входом в здание ГИТИСа у нее на босоножке расстегнулся ремешок и она несколько минут провозилась с ним.

Войдя в холл института, она чуть не столкнулась с высоким, импозантным человеком, вышедшим из дверей, на которых красовалась строгая табличка «Деканат». Этот человек походил на огромного льва с роскошной седой гривой, небрежно заброшенной назад.

Лев-человек внимательно осмотрел ее, а затем, дружески подмигнув, спросил:

– Ну что, на актерский пришла поступать?

– Да нет, – вздохнула она, – на театроведческий.

Он улыбнулся, а затем заговорщическим тоном произнес:

– Слушай, на театроведческий экзамены на месяц позже, чем на актерский. Выглядишь ты как характерная актриса. Попробуй! Может, получится?

И, не попрощавшись, исчез. Она осталась одна в пустом холле, только двери деканата напротив были открыты. Она подошла к ним и осторожно постучала о косяк.

– Войдите, – раздался чей-то зычный голос.

Она вошла и увидела двух пожилых женщин, сидевших за своими столами.

– Извините, пожалуйста, – робко обратилась она к ним, – вы случайно не знаете, кто этот высокий человек, который только что отсюда вышел?

– Милочка! – возмутилась одна из них. – Это же Андрей Александрович Гончаров! Художественный руководитель Московского академического театра Маяковского. Гончаров – легенда.

И теперь уже не мама, мечтавшая видеть свою дочь актрисой, а сам Андрей Гончаров советовал ей попробовать.

И она попробовала. Никогда в своей жизни она не участвовала в работе каких бы то ни было драмкружков или секций чтецов. Пришлось взять репетитора. Днями она ходила к нему на занятия, готовила басню Крылова «Две собаки», отрывок из поэмы Пушкина «Руслан и Людмила» и роль Любки Шевцовой из «Молодой гвардии» Фадеева.

Она с легкостью прошла два тура, а на третьем чуть не провалилась. Спасла басня. Она и в самом деле впоследствии стала характерной актрисой, что сразу почувствовал в ней опытный Гончаров.

Тот самый Андрей Гончаров, в мгновение ока решивший ее судьбу, тот, о моральном облике которого ее, юную студентку, будут расспрашивать в органах два с половиной года спустя… Какая нелепость!

Она опять задумалась. Думала о том, что не бывает случайностей в жизни, нет, не бывает. Не отстегнись ремешок на ее босоножке в тот час – и ее судьба сложилась бы иначе. И не пришлось бы делать круг длиною в тридцать лет, чтобы все равно писать. Но так или иначе, театральной критикой она не занималась, ее стихией стали стихи. После выхода в свет ее автобиографических рассказов, друзья уговаривали ее писать прозу, но она отмахивалась, не считая свою жизнь столь увлекательной, чтобы вновь копаться в прошлом, выставляя прожитое на всеобщее обозрение.

Или, может быть, она слегка лукавила? По чисто актерской привычке она воспринимала окружающую действительность кинематографически, словно на широком полотне экрана кадр за кадром проходила ее жизнь. Вот она на дипломатическом приеме, вот – на презентации своей новой книжки, вот ей вручают награду…

Почему-то ее киносознание выхватывало из прожитого лишь хорошее и радостное, словно плохого и не было вовсе. И ей казалось, что когда она уйдет туда, совсем уйдет, и ей покажут фильм о ее жизни, она подумает: «Какую увлекательную жизнь я прожила!» – будто это роман, главной героиней которого была она сама.

И опять она в мыслях вернулась к нему. Как ему сейчас там, в одной из бывших советских республик, которую он твердо решил наставить на путь истинный?

Она улыбнулась: «Прагматичный Маленький котенок, не то чтобы меркантильный, но очень расчетливый. Это последствия детства, проведенного в крайней бедности с земляным полом в доме».

Его скромное происхождение никоим образом не угадывалось в фигуре умного обаятельного карьерного дипломата с безупречными манерами, но человеческая психика – совсем иная статья. Здесь дело обстояло гораздо сложнее. Страх потерять все и вернуться в столь мерзкую нищету остался у него навсегда. Поэтому рассчитать накопленное он стремится на много лет вперед.

Он был упрям, в его интонациях зачастую проскальзывали диктаторские нотки, свое собственное мнение он считал единым верным, а с другими мнениями не считался. И даже своему министру иностранных дел он подчас дерзил с презрительной миной и выражением оскорбленного достоинства на гордом лице, что, конечно, не проходило незамеченным и нередко вызывало неприятные для гордеца последствия.

Но он, баловень судьбы, всегда выходил сухим из воды, что его вновь и вновь укрепляло в уверении собственной и единособственной правоты.

Обращаясь к ней, он обычно прибегал к повелительному наклонению: «Ты должна… Я считаю… Я думаю, для тебя было бы лучше…»

А ей и так было хорошо, и не надо было «лучше». Она жалела его, а может быть, любила? Недаром на Руси испокон веков слова «ЛЮБИТЬ» и «ЖАЛЕТЬ» – равнозначны.

Ей было жаль его потому, что детства у него практически не было, а были только голод и истошный крик: «Я кушать хочу!»

Если верить тому, что характер человека формируется до четырехлетнего возраста, что именно до этого времени закладывается фундамент всей последующей жизни, то стремление к накопительству в его случае было оправданным, а страх от нищеты остался навсегда. Голодное детство давало о себе знать.

Однажды я попросил у нее автограф и сказал:

– Всем раздаешь, а я стою в очереди и жду.

– Я тебе его уже дала, просто в другом виде, – ответила она. – Если поищешь, ты его найдешь в себе, в тех своих уголках, про которые ты забыл.

Я прочел множество писем ее поклонников тайком от нее. Знал, что ей это было бы неприятно. Я вложил в эту груду и одно свое письмо. Дату поставил гораздо более раннюю. Написал ей, что моя жизнь переменилась с тех пор, как я сто раз посмотрел ее фильм. Она очень смеялась, когда однажды случайно наткнулась на это письмо, а потом расплакалась. Я знал, что заставляло ее грустить: молчание критики, которая игнорировала даже само ее имя, хотя зрители ее обожали.

Этого можно было ждать. Она была красивой самоуверенной девчонкой, никуда не вписывавшейся. Другие вместо нее ездили за границу, шагали по красной ковровой дорожке, снимались в фильмах вместе с зарубежными звездами. У нее был свой ковер – самый великолепный из всех, самый красный, у нее было свое созвездие. Потом, может быть, слишком поздно, она обрела, получила меня.

Во мне говорит тщеславие, но и тщеславие имеет право на слово. Я хотел заменить ей все эти поездки, фестивали, фильмы, в которых она не снялась. Я придумывал для них сценарии, был их продюсером, но режиссером была она. Точно знаю: она всегда хотела им быть. А может, драматургом? Сейчас уже не помню. Я имею в виду то, что она хотела поступать на сценарный. Может, потому, что руководить вымышленными жизнями других ей нравилось больше, чем своей собственной, реальной, хотя она ею руководила, причем блестяще, и моей тоже. В фильмах, которые я придумывал для нее, мы с ней оказывались единственными актерами. Это был бесконечный, в буквальном смысле слова, полнометражный фильм о нас. Я знал, почему у Хемингуэя она подчеркнула именно ту его мысль. Как раз поэтому мне хотелось, чтобы мы с ней жили вне времени.

Это была опасная игра. Время проникало во всевозможные отверстия, щели, прорези, трещины, хитро притворяясь, что оно просто проходит. На деле же было жестоким и беспощадным, стремящимся на всем оставить свои следы, но не мягкие, благородные следы старения, покрывающие лицо сеткой спасительных морщин, которые не в состоянии смыть никакая вспышка фотоаппарата, нет, не такие, а те, опасные и губительные, которые льют гипс человеческой души в свои формы, делают из людей фигурки, дешевые сувениры, продающиеся на ярмарках.

Во всем играет свою роль Господин Великий Случай. В ее случае он был с огромной седой львиной головой. Его рык заставил ее пойти на актерский. Лев сразу узнал свою добычу, оставалось только осветить ее светом рефлекторов. Это был не просто лев, его джунглями был Театр имени Владимира Маяковского.

В нашем случае никаких случаев не было. Мы сами были случаем. Мы его создали так же, как и свой театр. Сейчас мы доиграли до конца доверенные нам роли, занавес опустился, но никаких аплодисментов не слышно. Может, кто-то и плачет, где-то в последнем ряду или на галерке. Царит тишина, как и сейчас, когда я это пишу. Нарушает ее только та несчастная пианистка звуками еще более несчастной мелодии «К Элизе» самого несчастного из всех нас – Людвига Ван Бетховена. И лай какого-то пса, который мне, в сущности, не мешает. Он зовет другую собаку, как в той басне, которую она приготовила для вступительного экзамена в театральный институт. Я часто просил ее прочесть ту басню, точнее, показать, сыграть, изобразить.

Я снова залаял в гулкую ночную пустоту своей комнаты. Пес отозвался. Это называется дипломатия. Я открыл свой старый, потрепанный томик стихов Маяковского, точнее, он сам открылся. Читаю: «Слава, слава, слава героям!.. Теперь поговорим о дряни… И вечером та или иная мразь, на жену, за пианином обучающуюся глядя…» Несчастная «К Элизе»!

Об этом льве ее потом допрашивали в той самой клетке. Затем клетка развалилась, по крайней мере, так это выглядело, а виной всему оказался ремешок на ее босоножке. Сколько же всего может зависеть от одного только ремешка на женской босоножке? Мне кажется, что сейчас и я от него завишу, мне хотелось снять об этом короткий документальный фильм, просто для собственного удовольствия, но не снял. Она больше никогда не носила такие босоножки, чаще всего она подбегала ко мне босой и прыгала в объятья. Я начинал целовать ее всю, от маленьких мизинцев, раз уж не мог делать этого раньше – «от младых ногтей». В то время она бы не полюбила меня.

В отрочестве я не был привлекательным, как, впрочем, и сейчас. Об этом я уже говорил, но тогда, мне кажется, я был просто некрасивым.

– Ты не умеешь целоваться, – сказала мне одна слюнявая девчонка, жившая по соседству, когда я прижался губами к ее щеке, держа в руке несколько только что сорванных зрелых черешен. – И у тебя полно прыщей, – оттолкнула она меня.

– Иди поцелуйся с этим болваном, которому мамаша прилизывает волосы сахарной водичкой, – сказал я и бросил черешни на землю.