Читать книгу «Роза ветров» онлайн полностью📖 — Андрея Геласимова — MyBook.

2 глава


В силу долгой службы на кораблях Балтийского флота в ближайшем окружении великого князя Константина, который был определен императором в моряки еще в пятилетием возрасте, Геннадий Иванович Невельской привык встречать в своей повседневной жизни людей, облеченных самым высоким положением в Российской империи. Почти все эти люди, как он успел заметить еще в самые ранние годы офицерской службы, отличались той или иной странностью, а некоторые из них – сразу двумя, а то и тремя. Иной не отвечал на приветствие, если здоровался с ним человек с рыжими волосами. Другой, поднимаясь по трапу, намеренно не смотрел себе под ноги, отчего непременно запинался и часто бывал огражден от падения лишь тем, что вахтенный офицер знал об этой его особенности и держал наготове свободного матроса. Третий не переносил, когда к нему приближался кто-нибудь из нижних чинов, чего не всегда можно было избежать при законной тесноте на палубе военного судна. Подобных странностей было не счесть, и отличались ими, как правило, особы действительно высокого ранга.

Задумываясь порой в часы томительных ночных вахт о причине такового совпадения, Невельской постепенно пришел к выводу, что все эти сановники, адмиралы и царедворцы приобретали свои причуды и завихрения под грузом той самой власти и той самой ответственности, которая эполетным золотом лежала у них на плечах. Тяжесть эта, судя по всему, давила на них чрезвычайно, а потому слегка не свихнуться, не тронуться немножко умом было для них невозможно. Единственным при всей полноте власти, кого участь эта обошла стороной, оставался сам Константин. Могущество, почти вседозволенность, право решать людские судьбы, казалось, ничуть не изменили его сначала детской, а потом юношеской природы. В отличие от большинства придворных его отца, он оставался абсолютно нормальным человеком. Вне парадной обстановки Константина невозможно было бы отличить от любого другого мальчика его возраста, образования и того же круга жизненных интересов. Масса власти, которой он обладал, не смогла раздавить его, потому что ему не надо было привыкать к ней. Он воспринимал ее как естественное продолжение своей физической сущности и по этой причине оставался естественным. Остальных же – тех, кто вздымался к своему нынешнему положению по шажочку, по ступеньке, по чужой голове, – она расплющила и покорежила по той простой и очевидной причине, что власть одного человека над другим сама по себе неестественна, и чтобы принять ее, изначально ею не обладая, надо многим в себе пожертвовать.

Спустя двое суток после отхода из Лиссабона Константин удивил своего наставника неожиданным вопросом о смерти. Вопрос этот был задан в столь непосредственной и совсем не подходящей к его сути обстановке, что Невельской даже слегка растерялся. Естественность великого князя превосходила все предположения, которые могли возникнуть на этот счет.

– А признайтесь, Геннадий Иванович, что вы все же боитесь умереть, – сказал Константин, глядя на четырех забавных поросят, носившихся в дощатом загоне рядом с кормовой крюйт-камерой[6] в трюме корабля.

Живность для офицерского стола была закуплена еще в марокканском Танжере, и теперь от нее остались эти слегка подросшие свинки, с десяток уток и столько же кур. В Португалии запас решили не пополнять. Солонины на борту было предостаточно, а для того, чтобы разнообразить меню свежим мясом, этих «даров Магриба», как называл их офицер, которому был поручен главный надзор за трюмом, должно было хватить ровно до Портсмута.

– Вы за этим сюда спустились, Константин Николаевич? Чтобы о смерти поговорить?

Великий князь наклонился к пробегавшему мимо поросенку и успел прихватить его за торчавшее подобно треугольному стакселю ухо.

– А почему нет? У вас ведь все равно теперь много свободного времени образовалось.

Невельской позволил себе нахмуриться. Здесь, в полутьме трюма это вряд ли было заметно. После происшествия в Лиссабоне его действительно отстранили от некоторых привычных обязанностей на корабле, хотя Константин уверял, что ни словом не обмолвился адмиралу об этом случае.

– Смотрите, у них уши как паруса! У этого стаксель[7], а вон тот кливера[8] распустил как на бушприте[9]… И все они будут съедены.

– Так точно. Причем с превеликим удовольствием, Ваше Императорское Высочество.

– Так что же вы думаете о смерти? – выпрямился Константин. – У меня осталось впечатление, что там, возле театра, вы совершенно не испугались. То, что вы сделали с этими людьми…

– Я бы предпочел не говорить об этом, – мягко остановил его Невельской.

– Хорошо… Но ведь не может такого быть, чтобы вы не испытали тогда страх. Признайтесь, что вам тоже сделалось не по себе. Только вы виду не подали.

– Не подал, – кивнул Невельской. – Не положено.

– Но сами-то испугались?

– Никак нет.

– Да бросьте вы этот тон, пожалуйста. – На лице великого князя мелькнула недовольная гримаса. – Я ведь серьезно вас спросил. Мне важно. Вы понимаете?

Невельской внимательно посмотрел в глаза юноше и не увидел в них ни тени насмешливости. Тот на самом деле пытался решить для себя приступивший к нему глубокий вопрос.

– Хорошо, – вздохнул Невельской. – Однако ответ может показаться вам долгим.

– Не томите, Геннадий Иванович. Или вы себе цену набиваете?

– Нет, – спокойно пожал плечами тот. – Просто придется рассказать вам об одном боцмане.

– Боцмане? – удивленно поднял брови Константин.

– Да. Он служил с нами на фрегате «Беллона». Вам тогда было, кажется, девять лет. Андрюшкин его фамилия. Возможно, вы его помните. У него вот здесь, – Невельской указал на правую сторону своей шеи, – была татуировка. Небольшой тритон и копье.

– А! Конечно же помню! – Юноша даже всплеснул руками. – Он драться очень любил.

– И это тоже.

– Ну? А почему вы про него вдруг заговорили?

– У него был самый лучший ответ на ваш вопрос.

– По поводу страха?

– Совершенно верно. Боцман Андрюшкин с фрегата «Беллона» разгадал тайну жизни и смерти.

Юноша помолчал, слегка хмуря брови, а затем обиженно вздернул подбородок:

– Это вы меня сейчас дразнить изволите?

– Даже в мыслях не было, Ваше Императорское Высочество.

Боцман Андрюшкин, служивший на «Беллоне», а до этого на легендарном «Азове», отличался не простым равнодушием к смерти, а каким-то отчаянным к ней презрением. В самый лютый шторм он гнал матросов на ванты[10] так остервенело и так безжалостно, как будто нарочно ждал этого и как будто со смертью у него были свои незакрытые счеты, а матросскими жизнями он просто желал расплатиться с ней. При этом ни одна душа на борту не смогла бы обвинить боцмана в неуважении к смерти. Напротив, стоило на фрегате объявиться покойнику – из-за холеры или какой-нибудь другой корабельной напасти, – Андрюшкин пуще всех следил, чтобы все было сделано по чину.

Матросы его боялись, офицеры не любили. Несмотря на то, что боцман он был исправный, не любить его у офицеров имелись особые причины. В двадцать седьмом году, когда он служил на «Азове» и когда русская эскадра пошла воевать за свободу греков с османами и египетским Ибрагим-пашой, по пути в Наваринскую бухту с мачты сорвался матрос. Мичман Домашенко, только сменившийся с вахты, увидел мелькнувшее за окном его каюты тело и, как был, в это же окно с огромной высоты, не думая, прыгнул за борт. Не будь ему всего девятнадцать, он бы, наверное, все-таки немного подумал, однако в таких счастливых летах человеколюбие еще сильно переплетается с дерзостью, и мичману показалось, что он превозможет, что он сладит, преодолеет. Но он не превозмог. Шлюпка с теми, кто спешил им на помощь, из-за шквального ветра и волнения подошла слишком поздно. Оба моряка тихо легли на гостеприимное дно совсем недалеко от Сицилии.

На «Азове» по усопшим грустили и в матросском кубрике[11], и в офицерской кают-компании. Один только Андрюшкин не горевал. Собратьев по нижней палубе он уверял, что в смерти дурного ничего нет, а наоборот – это жизнь испытывает человека всевозможными гадостями и страданием. Беды все, по его мнению, происходили по причине отдельности одного человека от другого. Стоит человеку родиться, считал Андрюшкин, и вот он уже – «сам», вот он уже – «я», и никуда от этого «я» бедному человеку не деться. Поэтому каждый на белом свете за себя, и никто ни с кем договориться не может.

– Вот возьми хотя бы каплю, к примеру, – толковал он перед притихшей, насупившейся толпой матросов. – Она пока в море – она же не знает, что она капля. Думает ведь, наверное, что она, брат, и есть море. И ладно ей морем-то быть. Оно ж вон какое, краев ему не видать. А потом ее раз – ветерком или веслом там на палубу, и вот она уже все – отдельная, понимаешь. Лежит, на солнце сверкает, в голову себе много чего берет. Думает, небось, ишь я какая, переливаюсь, красоты во мне пудов не измерено. Вот так и человек – взял себе и родился. Тоже отдельным стал. Но капля – она ведь и есть капля. Палубу ветром обдуло – и нет ее. Все – высохла, испарилась.

Тем из матросов, которые аллегорий его не разумели, Андрюшкин уже прямо разъяснял, что смерти бояться не надо, а если кто-то по глупости в непонимании своем упорствовал, он просто бил его кулаком по лицу.

Со временем через офицерских вестовых эта странная философия просочилась до кают-компании, однако и там ее никто особо не оценил. Мичмана Домашенко на «Азове» любили, а после его самоотверженного поступка вокруг памяти о нем сложился до известной степени культ. Юношу всем было жалко до слез, и поэтические рассуждения одного из нижних чинов не нашли поклонников среди тех, кому вот-вот предстояло вести команду в тяжелое сражение. Матросы же за спиной у Андрюшкина коротко и ясно говорили про него:

– Гадина.

Через месяц после гибели двух моряков у Сицилии русские корабли в составе объединенной с англичанами и французами эскадры приняли очень неравный бой в Наваринской бухте, и в самый критический момент Андрюшкин уберег весь «Азов» от поражения именно потому, что не ставил смерть ни во что.

Российский флагман, стоя правым бортом к неприятелю, принимал огонь сразу пяти турецких и египетских фрегатов. Командир носовой батареи лейтенант Павел Нахимов говорил потом, что, если бы османы колотили не по рангоуту, а в корпус, «Азов» потерял бы больше половины команды. Но выстрел с русского корабля перебил грот-мачту[12]на одном из турецких судов, и оно сильно накренилось. От этого чужие ядра пошли намного выше намеченной траектории. Накренившийся турок вскоре ушел с линии огня, однако место его тут же занял свежий фрегат из османского резерва. Обрушившийся на правый борт «Азова» шквал ядер, книппелей[13] и картечи повредил лафеты[14] сразу у трех орудий. Пушки эти перестали откатываться внутрь нижней палубы и замерли стволами наружу. Зарядить их для нового выстрела не было никакой возможности. «Азов» потерял некоторую часть огневой мощи с правого борта. Разворачиваться к противнику левым бортом означало при этих условиях погубить корабль. Османы за время такого маневра отправили бы наш флагман на дно.

Вот в этот момент Андрюшкин, не дожидаясь никакого приказа, обвязался веревкой и спустился с верхней палубы по внешнему борту на узкий карниз, расположенный под пушечными портами. Для турецких канониров он был как жук на мягкой подушечке, которого надо только пришпилить булавкой – и выйдет отличный экспонат в коллекцию натуралиста. Щепа от бортов летела во все стороны, секла его не хуже картечи. Раскаленное железо с воем рвало обшивку. Смерть ходила вокруг ходуном.

Андрюшкин под этим огнем безмятежно, словно никакого боя и не было, дождался, когда ему спустят заряды, снарядил ими все заклинившие на лафетах орудия, и вторым уже выстрелом канониры с «Азова» каким-то чудом угодили в крюйт-камеру турка. Османский фрегат праздничным фейерверком разнесло по всей бухте, Андрюшкин же, вернувшись на палубу, первым делом огрел матроса, который сдуру полез к нему обниматься, вместо того чтобы поливать из ведра, как было приказано, тлевший от вражеского огня настил.

Закончив свой рассказ об отчаянном бесстрашии боцмана, Невельской оглянулся и посмотрел в сторону трапа, который вел на верхнюю палубу Однако великий князь явно не спешил покидать трюм.