Читать книгу «Над кукушкиным гнездом» онлайн полностью📖 — Кена Кизи — MyBook.
cover



С одной стороны больные помоложе – они называются острыми, потому что доктора считают их еще достаточно больными, чтобы лечить, – заняты ручной борьбой и карточными фокусами, где надо столько-то прибавить, столько-то отнять и отсчитать, и получается правильная карта. Билли Биббит пробует свернуть самокрутку, Мартини расхаживает и находит вещи под столами и стульями. Острые много двигаются. Они шутят между собой, прыскают в кулак (никто не смеет засмеяться в полный голос – вся медицина сбежится с блокнотами и кучей вопросов) и пишут письма желтыми изжеванными огрызками карандашей.

Они стучат друг на друга. Иногда кто-то сболтнет о себе что-нибудь ненароком, а сосед его по столику зевнет, встанет, шасть к большому вахтенному журналу возле сестринского поста и пишет, что услышал, что представляет терапевтический интерес для всего отделения, – для этого, дескать, и заведен вахтенный журнал, говорит старшая сестра, но я-то знаю, что она просто собирает улики, чтобы кого-то из нас послать на правеж в главный корпус, и там ему капитально переберут мозги, чтобы не барахлили.

А кто записал сведения в вахтенный журнал, тому против фамилии в списке ставят птичку и завтра позволят спать допоздна.

Напротив острых с другой стороны – отходы комбинатского производства, хроники. Этих держат в больнице не для починки, а просто чтобы не гуляли по улице, не позорили марку. Хроники здесь навсегда, признаются врачи. Хроники делятся на самоходов вроде меня – эти еще передвигаются, если их кормить, – на катальщиков и овощей. Мы, хроники, то есть большинство из нас, это машины с внутренними неисправностями, которые нельзя починить, – врожденными неисправностями или набитыми, оттого что человек много лет налетал лицом на твердые вещи и к тому времени, когда больница подобрала его, он уже догнивал на пустыре.

А есть среди нас, хроников, и такие, с которыми медицина оплошала сколько-то лет назад, – пришли они острыми, но тут преобразовались. Хроник Эллис пришел острым, и его крепко попортили – поддали лишку в мозгобойной комнате, которую негры зовут Шоковый шалман. Теперь он прибит к стене в том же состоянии, в каком его стащили в последний раз со стола, и в той же позе: руки распялены, ладони согнуты, и тот же ужас на лице. Он прибит к стене, как охотничий трофей. Гвозди выдергивают, когда надо есть, когда хотят прогнать его в постель, когда мне надо подтереть под ним лужу. На прежнем месте он простоял так долго, что моча проела пол и перекрытия, и он то и дело проваливался в нижнюю палату, и там сбивались со счета на каждой проверке.

Ракли тоже хроник, поступил несколько лет назад как острый, но с ним перестарались по-другому: неправильно перемонтировали что-то в голове. От него тут спасу не было: санитаров пинал, практиканток кусал за ноги – и его отправили на ремонт. Его пристегнули к столу, и, после того как закрылась дверь, мы его довольно долго не видели, а перед тем, как дверь закрылась, он подмигнул и сказал уходящим санитарам: «Вы поплатитесь за это, вороные».

Привезли его в отделение через две недели обритого, вместо лба жирный лиловый синяк, и над глазами вшито по пробочке размером с пуговку. По глазам было видно, как его выжгли внутри: глаза задымленные, серые и опустелые, как перегоревшие предохранители. Теперь он целый день только тем и занят, что держит перед своим выжженным лицом старую фотокарточку, вертит, вертит ее в холодных пальцах, а карточка давно замусолилась, с обеих сторон стала серой, как его глаза, не поймешь, что на ней и было.

Персонал считает Ракли своей неудачей, а я, например, не знаю, может, он и хуже был бы, если бы у них все удалось. Теперь они чинят почти без ошибок. Техники стали опытнее и ловчее. Никаких больше петличек во лбу, никаких разрезов – проникают через глазницы. Забирают другой раз такого перемонтировать: из отделения уходит злой, бешеный, на весь мир огрызается, а через несколько недель прибывает обратно с синяками вокруг глаз, как после драки, и милее, смирнее, послушнее человека ты не видывал. Случается, месяца через два его отпускают домой – в низко надвинутой шляпе, а под ней – лицо лунатика, как будто ходит и смотрит простой счастливый сон. Прошла успешно, говорят они, а я скажу – еще один робот для Комбината, и лучше бы он был неудачей, как Ракли, сидел бы, мусолил свою фотокарточку и пускал слюни. Санитару-карлику иногда удается раздразнить его: он наклоняется поближе и спрашивает: «Слушай, Ракли, как думаешь, чем сейчас твоя жена в городе занимается?» Ракли поднимает голову. Память шуршит о чем-то в попорченном механизме. Он краснеет, и сосуды закупориваются с одного конца. От этого его распирает так, что он едва может протиснуть свистящий звучок сквозь горло. В углах рта вздуваются пузыри, он сильно двигает подбородком, пытается что-то сказать. Когда ему удается выдавить несколько слов, это – тихий хрип, и от него мороз идет по коже: «Н-н-на… жену! Н-н-на… жену!» От натуги он тут же теряет сознание.

Эллис и Ракли – самые молодые хроники. Полковник Маттерсон – самый старший; это старый окостенелый кавалерист с первой войны, а занимается тем, что задирает тростью юбки проходящим сестрам и обучает какой-то истории по письменам, которые у него на ладони, – любого, кто согласится слушать. В отделении он старше всех, но не дольше всех – жена сдала его всего несколько лет назад, когда самой стало невмоготу ухаживать.

Дольше всех в отделении я – со Второй мировой войны. Дольше меня – никого. Из больных никого. Старшая сестра тут дольше.

Острые с хрониками почти не общаются. Одни у одной стены дневной комнаты, другие – у другой, так велят санитары. Санитары говорят, что так больше порядка, и всем дают понять, что они так хотят. Они вводят нас после завтрака, смотрят, как мы распределимся, и кивают: «Вот правильно, джентльмены, так и надо. Так и оставайтесь».

Вообще-то они могли бы и не приказывать: хроники, кроме меня, двигаются мало, а острые говорят, что им и у своей стены неплохо, у хроников, мол, пахнет хуже, чем от грязной пеленки. Но я-то знаю, не из-за вони держатся подальше от хроников, а просто не хотят вспоминать, что такое же может случиться и с ними. Старшая сестра угадывает этот страх и умеет сыграть на нем: если острый начинает дуться, она говорит: ребятки, будьте хорошими ребятками, сотрудничайте, поддерживайте курс учреждения, он выработан, чтобы вас излечить, или кончите на той стороне.

(Все в отделении гордятся тем, как сотрудничают больные. У нас есть медная табличка, прибитая к кленовой дощечке: «Поздравляем отделение, обходящееся наименьшим количеством персонала». Это приз за сотрудничество. Он висит на стене над вахтенным журналом точно посредине между хрониками и острыми.)

Рыжий новичок Макмерфи живо смекнул, что он не хроник. За минуту осмотрелся в дневной комнате, увидел, что его место среди острых, и сразу шагает туда, ухмыляясь и всем по пути пожимая руки. Чувствую, что всем им там не по себе – из-за шуток его и подначек, из-за того, как он покрикивает на негра, который еще гоняется за ним с термометром, а главное, из-за этого зычного, нахального смеха. Стрелки на контрольном пульте и те от него подергиваются. Острые струхнули, как ребята в классе, когда учительница вышла, а самый шебутной мальчишка начинает ходить на голове и они ждут, что сейчас она вбежит и оставит всех после уроков. Они ерзают и дергаются вместе со стрелками на контрольном пульте; я вижу, что Макмерфи заметил их смущение, но это его не останавливает.

– До чего унылая команда, черт возьми. Ребята, кажись, вы не такие уж сумасшедшие. – Он старается расшевелить их вроде того, как аукционщик сыплет шутками, чтобы расшевелить публику перед началом торгов. – Кто тут называет себя самым сумасшедшим? Кто у вас главный псих? Кто картами заведует? Я здесь первый день, поэтому хочу сразу представиться нужному человеку – если докажет мне, что он нужный человек. Так кто здесь пахан-дурак?

Говорит он это Билли Биббиту. Он наклонился и смотрит на него так пристально, что Билли вынужден ответить и отвечает с запинкой, что он еще не па-пахан-д-дурак, а п-пока только за-за-заместитель.

Макмерфи сует ему большую руку, и Билли ничего не остается, как пожать ее.

– Ладно, друг, – говорит Макмерфи, – я, конечно, рад, что ты за-за-заместитель, но, поскольку эту лавочку со всеми потрохами я намерен прибрать к рукам, мне желательно потолковать с главным. – Он оглядывается на острых, которые прервали карточные игры, накрывает одну руку другой и щелкает всеми суставами. – Видишь ли, друг, я задумал сделаться здесь игорным королем и наладить злую игру в очко. Так что отведи-ка меня к вашему атаману, и мы с ним решим, кому из нас быть под кем.

Всем невдомек, дурака валяет этот широкогрудый человек со шрамом на лице и шалой улыбкой, или он в самом деле такой ненормальный, или и то и другое, но они с большим удовольствием включаются в эту игру. Они видят, как он кладет свою красную лапу на тонкую руку Билли Биббита, и ждут, что скажет Билли. Билли понимает, что отвечать должен он, поэтому оборачивается и выбирает одного из тех, кто играет в «тысячу».

– Хардинг, – говорит Билли, – п-по-моему, это к тебе. Ты п-председатель совета па-пациентов. Этот человек хочет с тобой г-говорить.

Острые заулыбались, они уже не смущаются, а рады, что происходит что-то необыкновенное. Дразнят Хардинга, спрашивают, он ли пахан-дурак. Он кладет карты.

Хардинг весь плоский, нервный, и кажется, что его лицо ты видел в кино – чересчур оно красивое для обыкновенного мужчины. У него широкие худые плечи, и он заворачивает в них грудь, когда хочет спрятаться в себя. Ладони и пальцы у него длинные, белые, нежные – мне кажутся вырезанными из мыла; иногда они выходят из повиновения, парят перед ним сами по себе, как две белые птицы, и он, спохватившись, запирает их между коленями: стесняется своих красивых рук.

Он председатель совета пациентов, потому что у него есть документ, где сказано, что он окончил университет. Документ в рамке стоит на его тумбочке рядом с фотографией женщины в купальнике, про которую тоже подумаешь, что видел ее в кино – у нее очень большая грудь, и она пальцами придерживает на ней лифчик купальника, а сама смотрит вбок на фотоаппарат. Позади нее на полотенце сидит Хардинг и выглядит в плавках довольно тощим, будто ждет, что какой-нибудь здоровый парень набросает на него ногой песок. Хардинг всегда хвастается тем, что у него такая жена, самая, говорит, сексуальная женщина в мире и не нарадуется ему по ночам.

Когда Билли указал на него, Хардинг развалился на стуле, принял важный вид и говорит потолку, а не Биббиту и Макмерфи:

– Этот… джентльмен записан на прием?

– М-мистер М-Макмерфи, вы записаны на прием? Мистер Хардинг занятой человек и без за-записи никого не принимает.

– Этот занятой человек Хардинг – он и есть ваш главный псих? – Смотрит на Билли одним глазом, и Билли часто-часто кивает. Доволен, что все обратили на него внимание. – Тогда скажи главному психу Хардингу, что его желает повидать Р. П. Макмерфи и что больница тесна для них двоих. Я привык быть главным. Я был главным тракторным наездником на всех лесных делянках северо-запада, я был главным картежником аж с корейской войны, и даже главным полольщиком гороха на этой гороховой ферме в Пендлтоне – так что если быть мне теперь психом, то буду, черт возьми, самым отъявленным и заядлым. Скажи вашему Хардингу, что либо он встретится со мной один на один, либо он трусливый койот и чтобы к заходу солнца духу его не было в городе.

Хардинг развалился еще сильнее и подцепил большими пальцами лацканы.

– Биббит, сообщи этому молодому из ранних Макмерфи, что я встречусь с ним в полдень в главном коридоре, и пусть два дымящихся либидо скажут последнее слово в нашем споре. – Хардинг тоже растягивал слова на ковбойский манер, как Макмерфи; но голос тонкий, задыхающийся, и получается смешно. – Можешь честно предупредить его, что я главный псих отделения уже два года и ненормальнее меня нет человека на свете.

– Мистер Биббит, можешь предупредить вашего мистера Хардинга, что я такой ненормальный, что голосовал за Эйзенхауэра.

– Биббит! Скажи мистеру Макмерфи, что я такой ненормальный, что голосовал за Эйзенхауэра дважды.

– А ты передай в ответ мистеру Хардингу, – он кладет обе руки на стол, наклоняется и говорит тихим голосом, – я такой ненормальный, что собираюсь голосовать за Эйзенхауэра и в нынешнем ноябре!

– Снимаю шляпу, – говорит Хардинг, наклоняет голову и жмет Макмерфи руку.

Мне ясно, что Макмерфи выиграл, хотя не совсем понимаю, что именно.

Все острые побросали свои занятия и подошли потихоньку – разобраться, что за птица этот новенький. Ничего похожего в нашем отделении не видели. Расспрашивают его, откуда он и чем занимается, я ни разу не видел, чтобы кого-нибудь так расспрашивали. Он отвечает, что у него призвание. Говорит, что был обыкновенным бродягой, кочевал по лесоразработкам, пока не попал в армию, и армия определила, к чему у него природная склонность: одних она выучивает на сачков, других – на зубоскалов, а его выучила покеру. После этого он остепенился и посвятил себя карточным играм всех рангов.

– Играть в карты, быть холостым, жить где хочешь и как хочешь, если люди не помешают, – говорит он, – но вы же знаете, как общество преследует человека с призванием. С тех пор как я нашел свое призвание, я обжил столько тюрем в малых городах, что могу написать брошюру. Говорят – закоренелый скандалист. Дерусь, значит. Хреновина это. Когда я был глупым дровосеком и попадал в драку, они не очень-то возражали – это, мол, извинительно, рабочий, мол, человек, он так разряжается. А если ты игрок, и прознали, что ты разок-другой втихаря перекинулся в картишки, ну тут уж и сплевывай только наискось, иначе ты как есть уголовник. Одно время там прямо разорились, катая меня с дачи на дачу.

Он трясет головой, надувает щеки.

– Но это только поначалу. После я освоился. Честно говоря, до этого срока в Пендлтоне – припаяли за оскорбление действием – я не залетал почти целый год. Почему и сгорел. Потерял навык: малый сумел встать с пола и кликнуть полицию раньше, чем я свалил из города. Упорный попался…

Он опять хохочет и пожимает руки, а всякий раз, когда негр подступает к нему с термометром, садится к кому-нибудь за стол меряться силой – и скоро он уже знаком со всеми острыми. Пожал руку последнему и тут же перешел к хроникам, как будто между нами и разницы нет. Не поймешь, то ли он вправду такой дружелюбный, то ли из-за игорного интереса знакомится с людьми, которые так плохи, что другой раз даже фамилии своей не знают.

Он уже отрывает от стены руку Эллиса и трясет так, словно он политик и хочет, чтобы его куда-то выбрали, и голос Эллиса не хуже прочих.

– Друг, – внушительно говорит он Эллису, – меня зовут Р. П. Макмерфи, и мне не нравится, когда взрослый человек делает лужу и полощется в ней. Не пора ли тебе просохнуть?

Эллис смотрит на лужу у ног с большим удивлением.

– Ой, спасибо, – говорит он и даже делает несколько шагов к уборной, но гвозди отдергивают его руки назад к стене.

Макмерфи движется вдоль цепочки хроников, пожимает руки полковнику Маттерсону, Ракли, старику Питу. Он пожимает руки катальщикам, самоходам, овощам, пожимает руки, которые приходится поднимать с колен, как мертвых птиц, заводных птиц – из косточек и проволочек, чудесные игрушки, сработавшиеся и упавшие. Пожимает руки всем подряд, кроме большого Джорджа, водяного психа: Джордж улыбнулся и отстранился от негигиеничной руки, а Макмерфи отдает ему честь и, отходя, говорит своей правой:

– Рука, как он догадался, что на тебе столько грехов?

Всем понятно, куда он гнет и к чему эта канитель с всеобщими рукопожатиями, но это все равно интересней, чем разбирать головоломки. Он твердит, что это необходимое дело, обязанность игрока – пройти и познакомиться с будущими партнерами.

Но не сядет же он с восьмидесятилетним органиком, который только одно умеет с картами – взять их в рот и пососать? И все-таки похоже, что он получает от этого удовольствие и что он такой человек, который умеет рассмешить людей.

Последний – я. Все еще приклеен к стулу в углу. Дойдя до меня, Макмерфи останавливается, опять зацепляет большими пальцами карманы и, закинув голову, хохочет, словно я показался ему смешнее всех остальных. Сижу, подтянув колени к груди, обхватив их руками, уставился в одну точку, как глухой, а самому страшно от его смеха: вдруг догадался, что я симулирую?

– У-ху-ху, – говорит он, – что мы видим?

Эту часть помню ясно. Помню, как он закрыл один глаз, откинул голову, поглядел на меня поверх малинового, только-только затянувшегося рубца на носу и захохотал. Я сперва подумал, ему смешно оттого, что у такого, как я, и вдруг индейское лицо, черные, масленые индейские волосы. Или – что я такой слабый. Но тут же, помню, подумал, что он из-за другого смеется: сразу смекнул, что я играю глухонемого, и пусть даже ловко играю, он раскусил меня и смеется, подмигивает, понятно, мол.

– А ты что скажешь, вождь? Ты прямо как Сидящий Бык[1] на сидячей забастовке. – Оглянулся на острых – засмеются ли шутке; но они только хихикнули, и он снова повернулся ко мне, подмигнул: – Как звать тебя, вождь?

Через всю комнату ответил Билли Биббит:

– Ф-фамилия Бромден. Вождь Бромден. Но все зо-зовут его вождь Швабра, потому что санитары заставляют его м-много подметать. П-пожалуй, он мало на что еще годится. Глухой. – Билли опустил подбородок на руки. – Если бы я оглох, – он вздохнул, – я б-бы покончил с собой.

Макмерфи все смотрел на меня.

– Вырастет – довольно высокий будет, а? Интересно, сколько в нем сейчас?

– Кажется, ему намеряли два метра один сантиметр; большой, а собственной тени боится. П-просто большой глухой индеец.

– Я увидел, как он тут сидит, тоже подумал, похож на индейца. Но Бромден не индейское имя. Из какого он племени?

– Не знаю, – сказал Билли. – Когда меня положили, он уже был здесь.

– У меня сведения от врача, – сказал Хардинг, – что он только наполовину индеец, колумбийский, кажется, индеец. Это вымершее племя из ущелья Колумбии. Врач сказал, что его отец был вождем племени, откуда и прозвище «вождь». А что касается фамилии Бромден, мои познания в индейской этнографии так далеко не идут.

Макмерфи наклонил голову прямо ко мне, так что пришлось смотреть на него.

– Это верно? Ты глухой, вождь?

– Он г-глухонемой.

Макмерфи собрал губы трубочкой и долго смотрел мне в лицо. Потом выпрямился и протянул руку.

– Какого лешего, руку-то пожать он может? Хоть глухой, хоть какой. Ей-богу, вождь, пускай ты длинный, но руку мне пожмешь, или буду считать за оскорбление. А оскорблять нового главного психа больницы – не стоит.

Сказав это, он оглянулся на Хардинга и Билли и скорчил рожу, но рука была по-прежнему протянута ко мне, большая, как тарелка.

Очень хорошо помню эту руку: под ногтями сажа – с тех пор как он работал в гараже; пониже костяшек – наколка, якорь; на среднем пальце пластырь, отставший по краям. Суставы остальных покрыты шрамами и порезами, старыми, новыми. Помню, что ладонь была ровная и твердая, как дерево, от долгого трения о ручки топоров и мотыг – не подумаешь, что ладонь игрока. Ладонь была в мозолях, мозоли потрескались, в трещины въелась грязь. Дорожная карта его странствий по западу. Его рука с шершавым звуком прикоснулась к моей. Помню, как сжали мою руку его толстые сильные пальцы, и с ней произошло что-то странное, она стала разбухать, будто он вливал в нее свою кровь. В ней заиграла кровь и сила. Помню, она разрослась почти как его рука…

– Мистер Макморри.

Это старшая сестра.

– Мистер Макморри, вы не могли бы подойти?

Это старшая сестра. Черный с термометром сходил за ней. Она стоит, постукивая этим термометром по своим часам, глаза жужжат, обмеривая нового пациента. Губы сердечком, как у куклы, готовы принять пластмассовый сосок.