Читать книгу «Странная женщина (сборник)» онлайн полностью📖 — Марии Метлицкой — MyBook.

Так бывает, любимая, но ты – не узнаешь

Тогда, в том далеком, приснопамятном году, когда перевернулась вся его жизнь, в военном летнем лагере, узнав страшную правду, несколько дней он пролежал на кушетке в лазарете, глядя в низкий и грязноватый, сто лет назад побеленный потолок.

Никто его не трогал – лежи сколько влезет. А встанешь – все решено. Поедешь в столицу. Для тебя, парень, построения и пробежки закончились – и, судя по всему, навсегда.

И ведь ничто не предвещало – совсем ничего! Свалился с банальной, как думали все, простудой – после очередного забега по болотам. Промочил ноги – и пожалуйста, температура. Высокая, правда, – сорок и один. Пошел в лазарет, а там, на его счастье (или несчастье), попалась опытная пожилая врачиха. Что-то заставило ее засомневаться, и она настояла, чтобы из ближайшего поселка прислали лаборанта – взять кровь. Через пару дней с огромным трудом, скандалом и боем лаборант из сельской больницы приехал. А через несколько дней был готов результат.

Предчувствие ее, увы, оправдалось – кровь была кошмарная, и она вопила, кричала о том, что…

В общем, это было заболевание крови. Злокачественное. Проще говоря – рак.

Она вошла к нему в палату, села на стул и стала гладить его по голове. У нее тоже был сын – примерно его возраста, – и она все понимала.

Он открыл глаза и внимательно посмотрел на нее. Понял все моментально.

– Что, Анна Петровна? Плохи наши дела?

Она всхлипнула и кивнула:

– Плохи, Сашуля. Прости, очень плохи.

Пощупала лимфоузлы и покачала головой.

Он выслушал все довольно спокойно и, когда докторица закончила свой печальный рассказ, сказал:

– У меня два вопроса. Точнее, вопрос-то один, и еще одна просьба. Первое – мать не должна ничего об этом знать. Вы понимаете? Зачем ей страдать? И второе – только чистую правду, без экивоков и обиняков, потому что так мне будет проще и легче, вы понимаете?

Анна Петровна вытерла ладонью глаза и кивнула:

– Спрашивай, Саша.

Он громко сглотнул тугой комок, стоящий в горле и мешающий говорить и даже дышать.

– Сколько? – только и спросил он.

Она кивнула:

– Да, я поняла. Коротко и однозначно ответить тебе не могу – бывает по-всякому. Я много видела таких больных, работала когда-то в Омске, в гематологии. Повторю – бывает по-всякому – кому сколько отпущено. Год, пять, десять. Это сейчас, в общем, лечат. В Москве – на Каширке, там целое отделение. Жизнь продлевают, что говорить! Но, Саша, ты должен понять, что это будет за жизнь. Температура, слабость, потеря иммунитета. Кашель, зуд, слабость. Постоянные госпитализации – без этого жить ты не сможешь. Твоя жизнь будет подчинена этой… заразе. Она будет распоряжаться тобой, понимаешь?

– А если, – он снова сглотнул, – а если, ну… наплевать? Делать вид, что не знаешь? Что отпущено, то и отпущено, так? Год, два, три – ну, как придется, как сложится, в общем?

– Не хочешь бороться? – удивилась она. – Ну, здесь ты не прав. А если тебе продлят жизнь на год, на полгода? На три года, ну, или пять? Разве это не стоит того? Каждый день, каждый час?

Он помотал головой.

– День, час, – усмехнулся, – полгода… Не стоит! Валяться по клиникам, жрать таблетки, мучить врачей и мать? Нет, к чертовой матери! Этого мне точно не надо.

– Мать, – повторила врачиха. – А ей будет легче, если ты сложишь лапки? Легче, если ты откажешься от борьбы?

– Легче, – уверенно сказал он, – потому что она ничего не узнает. Я… умру внезапно. Для нее неожиданно. Страшно, конечно, но… Она не будет страдать предварительно и ожидать моей смерти. Я не прав, Анна Петровна? Ну, когда итог в принципе известен?

– Ты, Саша, не прав. Разумеется, очень не прав. Ты так молод, что жизнь для тебя – всего лишь копейка. Разве ты, Саша, слабак? Просто смирился, и все? Нет, миленький мой! Надо бороться. За год, за минуту! Потому что жизнь… главная ценность, поверь старой женщине, Саша!

– Жизнь! – повторил он. – Правильно – жизнь! А не жалкое и убогое существование. В ожидании, простите уж, смерти.

– И это тоже… прости меня, жизнь, – вздохнула она и снова заплакала.

– По мне – нет! – жестко отрезал он. – Я не люблю, когда кто-то меняет мои решения и планы.

– Жизнь твоя, и тебе ей распоряжаться, – вздохнула она. – Надеюсь, ты передумаешь.

Он резко мотнул головой и отвернулся к стене.

Было стыдно – от того, что все эти бессонные ночи и дни он думал о Владе. Больше о Владе, чем о матери. Думал долго, продумывая все тщательно, до мелочей и подробностей, и вот надумал – лечиться он не пойдет, потому… Ну, не пойдет, и все! Не для него эти бесконечные больницы, капельницы, уколы и прочие медицинские муки.

Матери пока говорить тоже ничего не будет. А там – посмотрим. А Влада… Ну, здесь все предельно ясно – от нее он все это, безусловно, скроет и утаит, иначе она – кто б сомневался! – бросится его лечить и спасать. Она не откажется от него, это понятно. Просто бросит свою молодую прекрасную жизнь на алтарь его спасения!

Загубит себя, превратившись в сиделку и няньку, бросит институт и усядется у постели смертельно больного. Ни покоя, ни нормальной семейной жизни, ни детей, разумеется, – ничего! Ничего у нее не будет, кроме тоскливого запаха болезней и страданий. Кроме бесконечной боли за него. Ну а когда его не станет – никто не знает когда, – она уже превратится в немолодую, бездетную, больную, замученную проблемами женщину. Сломленную и раздавленную. Все.

Он так четко это представил и так четко это увидел, что сразу решил, что ему делать.

Уехать! Уехать подальше – от нее и от матери тоже. И никто не увидит его больным и медленно (или быстро) уходящим из этой жизни и с этой земли.

Решение показалось ему гениальным, и он даже повеселел. Только понял, что видеть ее, говорить с ней, объясняться, придумывать версии, врать ему не под силу.

И наплевать, в конце концов, что она будет думать про него и какими словами поносить, – здесь важно другое: он не испортит ей жизнь!

Она переживет его измену – а куда денется, переживет! Обида и боль канут в Лету, и она разлюбит его, полюбит другого, выйдет замуж, родит ребенка и будет счастлива.

Проживет долгую, счастливую и красивую жизнь – кто, как не она, этого заслуживает!

А он… Он проживет свою – пусть не такую долгую, но все же, надеется, не самую подлую.

Он провалялся еще несколько дней, пока не спала температура, потом пошел к военкому, все ему объяснил. Тот оказался мужиком вменяемым, и хоть решения его не одобрил, но все же помог – с тяжелым, конечно, сердцем. Дал ему адрес своего друга, живущего на Байкале. Тот служил там давно – лесником. Был холост, бездетен, суров, но справедлив. В городе, с людьми, так и не ужился – слишком тяжелый характер.

Военком написал другу письмо. Через пару дней, не заезжая домой – видеть мать тоже было еще каким испытанием, – он уехал туда. На Байкал.

Матери позвонил и наврал с три короба – мол, случилась такая история, влюбился по горло в хорошую девочку. Она тут гостила у бабки – сама не местная, с Байкала. Ну, в общем, он уезжает с ней. Надеюсь, мам, ты поймешь и не осудишь – такая любовь! Фотографии с места обязательно вышлю, ну, а попозже – приедешь сама. Нянчиться с внуками. Почему не заехал – так у нее, у невесты, отпуск закончился. Не очень, конечно, красиво, но… Обстоятельства, мам! Да. Переведусь на заочный, уже узнавал, это можно. И еще – так, мелочовка, – Владе ты, ну… объясни. Можешь наврать – как тебе легче. Да, я сволочь, все понимаю. Но – жизнь, мам, так повернула. Я и сам обалдел. Не верил, что такое бывает. Владу любил? А я и не спорю. Но что поделаешь, мам! Как говорится, прошла любовь, завяли помидоры. Не узнаешь собственного сына? Да я и сам не узнаю себя, мам! Ха-ха! Вот ведь бывает как, а, мамуль? Сам офигел! Ну да, сволочь, конечно! И снова не спорю.

И снова – ха-ха.

Мать, как ни странно, поверила. Вот чудеса! И ничего – как ему казалось – не заподозрила. Да, подтвердила, что он гад и свинья, тут же вспомнила папашу, сказав, что кровь не водица и яблоко от яблони, все понятно. Охала про Владу – разве так можно? Сын, что ты творишь! Про выдуманную невесту сказала коротко – знать ее не хочу!

Он опять хохотнул:

– Да при чем тут она-то? Она совсем с краю.

– Хорошенький край, – горько ответила мать. – Ладно, черт с тобой. Делай как знаешь. Все равно ведь слушать не будешь.

– Не буду, – словно идиот, весело повторил он, – точно – не буду!

– Хотя бы пиши! – грустно и безнадежно вздохнула мать. – Что еще ждать от тебя? В смысле – хорошего?

Он положил трубку в дежурке и выдохнул – ну, самое главное. Самое главное сделано. И еще – еще он надеется, очень надеется, что эта его подлость… Ну, Бог не накажет, простит.

А то, что не простит она, Влада, – так даже лучше. Ей будет легче.

Хотя чем еще этот самый Бог может его наказать? После того, что уже случилось? С ним, с его жизнью? С матерью, с Владой?

Вот только остается вопрос – а за что? Ведь он даже и напортачить еще ничего не успел! По молодости не успел – почему же все так?

Другая жизнь

Спустя неделю он уже вовсю колол дрова, учился топить огромную закопченную печь, кормить кур и кролей, чистить хлев за коровой Дуськой, ворошить вилами сено и снимать колорадских жуков с картофельных кустов. И делать множество других, совсем незнакомых и странных вещей, с которыми он и не думал столкнуться в жизни.

Правда, болезнь иногда давала о себе знать – хотя думать о ней он себе запретил. Только когда накатывала непомерная слабость… он уходил на задний двор и ложился на землю за сараем.

Хозяин, лесник Прокофьич, оказался мужиком суровым и молчаливым – прочел письмо военкома, нахмурил брови и кивнул:

– Живи, коли хочешь. Захочешь уйти – не держу. А то, что больной, – твое дело. Здесь надо работать – просто чтоб выжить. Сдюжишь – живи. Не сдюжишь – пойму. Пойдешь в город и там полегче устроишься. Смогу – помогу, но рассчитывай, паря, на себя. – И буркнул под нос: – Всем надо рассчитывать на себя. На других нет надеги.

Целый день Прокофьич проводил в лесу – уходил рано утром, подоив Дуську и взяв с собой котомку с картошкой, луком, салом и бутыль с молоком. Приходил, когда уже темнело, долго пил чай и ложился спать. Иногда слушал радио – телевизора в избе, понятное дело, не было.

В субботу ходил на рыбалку – привозил омуля, тайменя и хариуса. А однажды приволок усатого гиганта: «Смотри, парень, байкальский осетр! Редкая птица ныне!»

Вечером жарили или коптили рыбу. Из леса Прокофьич приносил корзины грибов – сушил и солил сам, не доверял никому. За ягодами не ходил – говорил, мол, бабье это занятие. Еще приносил много трав и сушил их в сенях – от сердца, от почек, от соплей и от перекрива – так называл радикулит.

Ночью страшно храпел, и Саша затыкал уши комками ваты.

Они почти ни о чем не разговаривали – только по домашним делам.

Никто ничего друг у друга не спрашивал. Только однажды Прокофьич обмолвился, что жил в столице, в Москве.

– Вы москвич? – обалдел жилец.

Тот досадливо отмахнулся;

– Москвич, не москвич, какая разница? Везде говна хватает, а уж в столице – тем более.

Саша понял – в жизни Прокофьича было что-то серьезное, вполне возможно ужасное, ну, или драма тяжелая, или, возможно, тюрьма. На столичного жителя он не похож ни минуты – совершенно сельский мужик, отшельник. Сколько живет он здесь, на этой заимке? Сколько холостует? Сколько ему лет? Совершенно непонятно. Иногда кажется, что он древний старик. А так – побрей, постриги – еще не старый мужик, под полтинник, не больше.

Впрочем, у всех свои тайны. Молчит человек, ну и бог с ним. В душу к нему он лезть не собирается – приютил его, уживаются, да и ладно. Спасибо на этом!

Они для того и ховаются здесь, чтоб никто их не трогал.

Периодически он чувствовал себя вообще хорошо – уставал, конечно, от физической работы, но убеждал себя, что это все с непривычки. Тогда думал – а если? Если ошибка, ну, или прошло? Такое бывает?

Иногда, правда, ему казалось, что его лихорадит, – тогда Прокофьич заваривал свои «от соплей и жара», и все вроде бы проходило. Аппетит, надо сказать, у него был совершенно зверский – он убеждал себя, что умирающие так жрать не хотят!

Ночью спал теперь как убитый – после целого дня трудов да на воздухе. Ему даже стало нравиться сельское житье – старик научил его доить корову и заставлял пить еще теплое, пахшее луговой травой парное, с пенкой, молоко. Летом он долго плавал в холодной байкальской воде. Однажды старик взял его на охоту, но выстрелить он так и не смог – ни в зайца, ни в утку. Смутился и объяснил, что эта забава не для него. Старик усмехнулся: «Жрать захочешь – стре́льнешь!»

А года через полтора он уже мог зарубить курицу, ощипать ее и порубить на куски.

Матери он писал короткие, но емкие письма – все хорошо, живем с женкой в ладу. Только в гости не звал и про Владу не спрашивал. Никогда не спросил и ни единого слова.

Ну и умница мать помалкивала – своему дитенышу простишь и не такое! Спрашивала только, не хочет ли он вернуться в Москву.

А он бодренько отвечал, что нет, ни минуты! Жизнь здесь прекрасна, свободна и чиста.

Что, впрочем, и не было ложью – совсем. Совсем!

Чужой город

В Москву он приехал через два с половиной года – совесть заела, да и тоска по матери тоже.

В родном и, казалось бы, знакомом городе он шарахался, точно деревенский мужик из дальней глубинки, впервые попавший в столицу. Город сразу, моментально оглушил его, ошарашил, испугал и накрыл такой безысходной и тревожной тоской, что, если бы не мать, он тут же бы уехал обратно, в первый же день.

Мать открыла дверь и несколько минут смотрела на него, не веря своим глазам. Потом они обнялись, и мать разрыдалась. Они пошли в комнату, сели на диван и долго, очень долго, сидели, обнявшись и замерев. Потом мать бросилась его кормить, и он, отвыкший от салатов и пирожных, мычал от удовольствия, зажмурив глаза.

Мать сидела напротив, подперев голову руками, и с удивлением, нежностью и болью смотрела на него, не отрывая глаз.

– Не кормит жена? – вдруг спросила она.

Он вздрогнул и растерянно посмотрел на нее:

– Ну… почему сразу – не кормит! Кормит, конечно. Только без этих всех изысков, – и он кивнул на стол. – Там, у нас… просто все, понимаешь? Что поймаешь, ну, или в лесу соберешь, как в поговорке – как потопаешь, так и полопаешь.

– Да-а? – удивленно протянула мать. – Вы там совсем дикие, что ли? А разве в деревне не держат скотину? Коров, поросят? Птицу разную?

– Да держат, конечно, – оживился он, – корова у нас, Дуська. Куры… разные. Кролики.

– А фотографии ты привез? Ну, жены своей? Новой родни? Как обещал, Сашка?

– Мам, – он опустил глаза, – не любят они фотографироваться! Понимаешь? Совсем не любят!

Мать усмехнулась.

– Сектанты, что ли? Или староверы какие?

– Почему сразу сектанты? – делано возмутился он. – Скажешь тоже! Глупость какая-то, – продолжал он бурчать от смущения. – Просто… не любят. Там совсем другие люди, мам. Абсолютно другие. А если сравнивать с нами – то это вообще, смех и грех.

Мать остановила его.

– Люди везде одинаковы, Саша. Ты мне поверь! И хотят все ну примерно одного и того же. Перечислять или не надо? Сам знаешь? Просто ты мне врешь, Саша! Врешь давно, уже три года. И тебя не волнует, как я живу с этой ложью. И не могу задать тебе вопрос – почему? Почему, сыночек? Почему ты бросил институт, почему бросил Владу, почему бросил меня и Москву? Ведь должна быть причина, Саша? Серьезная причина, сынок!

Он молчал, опустив голову. Долго молчал. Молчала и мать. Потом она встала, подошла к нему, провела рукой по его голове – против роста волос, как всегда делала в детстве, и наконец тихо и твердо сказала:

– Ты все расскажешь мне, сын! Вот отдохнешь и расскажешь. Договорились?

Он кивнул. Молча.

1
...