Читать книгу «Тайный год» онлайн полностью📖 — Михаила Гиголашвили — MyBook.
image



– Нет, какое там! Пока в красном угле перед иконами шебуршит и вздыхает – то тих и леп, а как из угла вылезет – так другой делается: на лицо темнеет, бухнется на лавку – и давай сам с собой лопотать. Да так гневно! Меня за дверью дрожь хватает! И руками машет, и на пол что ни попадя кидает! Раз, слышу, кричит: если Ты есть, то почто терпишь меня, пса злосмрадного, и дела мои грешные? Почему не разразишь меня на месте, в столп соляной не обернёшь, как жену Лотову? – Прошка вскочил и замахал руками, рубя воздух. – Почему не расколешь молнией надвое, не рассечёшь небесной секирой, как я, неразумный зверь, рассёк надвое свою державу? Почто прощаешь мне грехи мои тяжкие, скользкие, кровью наболтанные, не казнишь? Всё прах и пыль и суета сует? И ложь, и суесловие, и обманный морок? Если я ещё жив – то Ты мёртв!

«Если тут такое разбалтывает, то и с другими язык на привязи держать не будет! Заткнуть ему глотку навсегда!» – подумал в ярости, однако стерпел. Но чем дальше – тем обиднее выявлялись вещи, в коих сам себе боялся признаться.

– И уставать стал быстро – раньше день-ночь в делах был, а теперя чуть что – присаживается отдыхать, очи смежив. И злобится часто. У него от злости даже наплечные наколы вспучиваться стали…

Тут уж не выдержал, перехватил посох и, распахнув настежь дверь, ринулся на Прошку. Стал рукоятью дубасить его по спине, прикрикивая:

– Ах ты, вошь кровоядная! Вот будет тебе секреты разбалтывать, раб ползучий! Исполнять и молчать должен, а ты языком мелешь, собака иудомордая, всякую чушь несёшь, хабалда! Это кто же немощен и стар? Я? Вот узнаешь, выродок! На ви́ске болтаться будешь, доводчик подлый! Любой пёс своего хозяина любит и бережёт, а не лает, как ты, зломесок, дьяволов оглядчик!..

Бил тяжёлым набалдашником. Прошка катался в ногах, Ониська отпрыгнул к стене. Но посох становился всё тяжелее. Удары – слабее. Вдруг обвалился на лавку, в голос сетуя на то, что новый грех на душу навернул. И так – всё время! Злят и изводят, на дурное вызывают, охальники, клеветники, ироды продажные вредоносные!

Прошка с Ониськой отнесли его на постели, исчезли. Было слышно, как стучат ведром, – Прошка обмывал лицо. О Господи! Не хотел никого обижать – и вот… Сам виноват, поделом пустобрёху!

– Святый ангеле, грозный посланниче, избави меня от суетного жилища сего! О Царице Владычице, сирым питательница и обидимым заступница и больным надеяние, и мне, Ивашке Васильеву, грешному, будь помощница и спасительница!

Постепенно молитва вытеснила ярость. Гнев стал уползать из сердца.

Согреваясь под периной, лежал тихо, уставившись в карту на стене.

Это карта Руси – подарок китайского богдыхана: на буйволиной шкуре из бисера выложены границы, из рубинов – города, из малахита – реки, из раковин – горы, из изумруда – озёра. Только лукавый китаец немного сдвинул границы в свою пользу. Ну ничего, пусть тешится. Главное – всамделишные межи под охраной, а богдыхану будет шиш, если сунется в страну Шибир. Да, преогромный троеперстный сатанаилов шиш тебе, узкоглазый ходя с косицами, а не страна Шибир, куда уже с моей стороны Строгоновы вошли и как голодные псы в землю вцепились – своего не отпустят.

О, хитрое и вкрадчивое Китайское царство! Лучше с ним не якшаться – Бог с его дарами, травой ча, лимонами, шёлком, посудой и безделками! Прибывает раз в год от них посольство – и хватит! Прошлый раз письмена от своего богдыхана привезли, где тот пишет, давай-де объединим наши державы и возьмём в свои руки весь мир. Заманчиво! Да как, если границы на востоке неизвестны: свои ещё кое-как различаем, а уж китайские… Где их державы начало, где конец – неведомо! Как с такой ползучей страной объединяться? И хан Кучум взбунтует! И богдыханы китайские зело злы, себя за богов выдают, а это уж всем ересям ересь! А ну станет такой требовать, чтобы ты перед ним на колени пал, – он же бог, а ты только царь? Нет уж, пусть они своими алтан-ханами повелевают, а мы у себя свои порядки наводить будем. С ханом Кучумом бы справиться, а уж после за дальние межи заглядывать.

Часто стоял перед этой картой, озирая своё царство и пытаясь представить себе, каковы его просторы и пределы на самом деле, какие люди, звери, птицы населяют сии дальнеконные города и веси…

И концы державы лежали в дымке, были размыты, двигались как живые: сего дня – тут, а завтра – уже там, всё дальше и дальше, во славу Святого Креста и Господа Бога, Царя Царей и Господаря Господарей! И он, радуясь величию и обилию Руси, летал мыслью над своей землёй, разглядывая всё подробно и отчётливо, как на ладони.

А потом, улёгшись в постели, вдруг терял это орлиное зрение и видел себя больным слабым одиноким стариком с редкими волосами, с желваками на плечах (особо вспухали к весне и держались до морозов), с болями в спине, с тухлым запахом изо рта (против него были бессильны даже мятные полоскания), с треском в костях, с шумом в ушах, с камчюгой в стопах, кою не брали ни солёные воды из палестин, ни алчные пиявки из Мещерских болот.

Теперь у него другой путь. Не намерен из-за ваших вражьих затей вечные муки терпеть! На Страшном-то суде все нагие стоять будем, души в руках держа, а архистратиг Михаил будет их на весы шлёпать и взвешивать. И какая треть души – Божья, зверья или человечья – перевесит две другие, так тому и быть: если Божья – райские кущи уготованы, зверья – спустят к бесям в ад, человечья – уйдёшь в могилу (хотя мамушка Аграфена, убаюкивая его на сон, иногда шептала, что он никогда не умрёт, ибо душа его после смерти в капле дождя вернётся на землю, капля лопнет, душа выпорхнет и в какого-нибудь красивого и здорового младенца влетит: «И будешь ты опять жить-поживать да добро наживать!» – на его же вопросы, будет ли он опять царь, поджимала губы: «Вот это неизвестно…»).

Воистину дорога человеков – до Страшного суда, за коим не будет ничего, кроме страха во тьме, вечной тьмы страха… Посему смириться и раскаяться надобно – более ничего не спасёт! Вот пророк Иона ослушался Бога, бежал – будто от Бога можно спрятаться… Из чрева китова взывал к совести Бога, а только на третий день додумался в своих грехах раскаяться – и тут же был исторгнут чудесной силой из морского зверя! Кто ты есмь, человече, чтобы укорять Бога? Только стелиться перед ним по земле, аки лист осенний, и молча уши души открывать пошире! Слава Господу, что здесь, в Александровке, родной отчине, я скрыт от всех! И пусть никто меня не беспокоит! И не защитник я ничей, и не хранитель, и не решатель, и не радетель, и не делитель, и не учётчик я ничей, а просто человек! Иванец Васильев с семьёй – и всё, дальше пропасть, край, гиль…

Никого видеть и принимать не следует. Кудесник Тит напророчил в этом году смерть московского царя от стрелы: мститель тайно пронесёт сайдак[2] в церковь и выпустит ядовитую стрелу в государя на молебне. Только коснись она тела – и дело кончено, от яду спасу нет! Пусть теперь в Семиона Бекбулатовича целят – он царь московский, а я так, ни то ни сё, сбоку припёка, княжонок Иванец Московский, никому зла не делаю – зачем в меня стрелять?

Отбросил перину, сел, стал озираться. Без Прошки – что без рук.

Прошка был с ним с малолетства – привязался к их шайке, когда они с Клопом, Малютой, покойным Тишатой и другими озорниками по балчугам да сёлам рыскали, наводя шороху, пограбливая, уводя коней, тиская девок и отнимая у мужиков что ни попадя. А Прошка был спокоен, на всякие бузы не очень охотчив, больше любил резаться в зернь или городки, бабки катать или ещё что безобидное. И всегда оказывался там, где был нужен.

Без Прошки – что без ног. Иногда ночами они переругивались: он требовал того и другого, а Прошке было лень бежать на кухню за едой или в погреба за питьём. А однажды, ещё до Казани, так взбесился на Прошку за болтливость, что, выхватив засапожный тесак, загнал слугу в угол, повалил как барана, голову меж колен зажав и на скулы давя, чтоб рот открыть и язык откромсать. Да вбежала на шум покойница жена Анастасия, стала на руки вешаться, – ослабил хватку, Прошка вырвался и сгинул, с неделю на крепостном валу куковал, пока не нашли.

Без Прошки – что без головы: когда какое снадобье пить, что кушать, одевать – Прошка наперечёт знает, даже грамотой шибко владеет, хотя зачем рабу азбука?

Так привык к Прошке, что прощал ему мелкую наглость и крысятное воровство, зная, что на большое тот не посмеет позариться.

Вот сбежал. А кто еды подаст? Под ложечкой уже сосёт, пора бы овсянку и творог пустой, будь он проклят, скушать.

Выбрался на лестницу и стал кричать наверх, пугая охрану и зная, что Прошка сидит в башенке:

– Иди сюда, валандай, не трону!

– Побожись! – донеслось сверху.

– Вот те крест, дурень худоумный!

Прошка появился, с заплывшим глазом и кровавым ухом. Угрюмо буркнул:

– Вишь чего? И за что?

– А язык свой поганый распускать не будешь! И всякую небыль обо мне пороть! Ты, увалень, должен только хорошее обо мне трезвонить, а ты что? Ежели господин твой дурак – то ты и того хуже. А если господин хорош да пригож – то и слуге его почёт от других!

Прошка глянул затравленно, одним глазом:

– А я – что? Сижу, с шурином брешу, учу его уму-разуму, а ты как зверь лютый кидаешься! Давеча дохтура Елисея так отделал, что тот едва дух не испустил! Лежит теперь лежмя второй день – башка раскроена и глаз не видит. Ты этого колдуна Елисея или убей, или не тронь, а то сглаза не оберёшься. Мало тебе болячек? Новой порчи надобно?

– Молчи. Кашу неси.

Прошка ушёл, чтобы вернуться с едой и сообщить: самочинно, без царёва вызова, явился иноземчанин Хайнрих Штаден, чего-то с глазу на глаз сказать имеет. И пара-тройка служилых бояр у крыльца топчется. И какие-то купцы у ворот шум подняли – их стража без проезжей не впускает, а они заладили, что проездные грамоты вместе с товаром сгинули у разбойников, на них где-то напавших.

Поклевал бессольную кашу и пресный творог и велел вести немца, хотя и добавил, играя агатовыми чётками (подарок бывшего друга и брата, а ныне врага и сатаны крымского царя Девлет-Гирея):

– Известны наперечёт сказания этого Штадена – жалиться будет на взятки, поборы, подати, бояр… И всё-то этим фряжским брадобритцам неймётся – и то им не так, и так им не эдак! Всюду им порядок нужен – а где его взять? Сам жажду навести! Гнал бы их всех взашей, да что делать, если лучше немцев наёмников не сыскать? Немцам я доверяю. Немец если говорит, то делает, а не вертит задом, как иные вруны, в лжи погрязшие. Зови!

Явился наёмник. Еле в дверь пролез, да в полукольчуге, да в медном наплешнике[3], да в кольчатой бармице, будто на бой. Топчется, гремит, на одно колено припасть пытаясь.

– Ты бы ещё пушку прихватил, Хайнрих! Что, воевать меня пришёл? Чего ногами переминаешь, как конь в чалдаре[4]? Без твоих поклонов обойдусь, тебе, вижу, не согнуться. Смотри, какие у него латунные запоны[5] на плечах! Сам делал, что ль? И мисюрка начищена, блистает, словно золотая!..

Немец Штаден нелепо застыл, не решаясь приблизиться:

– Да, сама делаль… Мой цар, дай помош, нету сила эти ужусы терпивать… Иван Тарасовитш…

– Какие такие ужасы?

Хайнрих, не отходя от двери, как пёс от конуры, начал рассказывать, что в Хлебном приказе совсем дьяки обнаглели – он был в походе, не успел своих денег за два месяца получить, так с него теперь требуют десятую часть им отломить, не то грозятся вовсе ничего не выдать:

– Ешели, кафарят, путешь рыпатси – сафсем денги не получиш, в мёртфы книга, в смертны графа запишем – иди патом докази, што жифой!

Но этого мало – оказалось, что и в Кормовом приказе тоже совсем распоясались насчёт иноземцев: если им деньгу не дать – самый плохой липец[6] с патокой нальют или того хуже – крысу дохлую или мышь снулую в бочку от зловредства сунут (Штаден, как все иноземцы, помимо ратной службы, приторговывал у себя в шинке пивом и медовухой, кои покупал оптом в Кормовом приказе).

– А если дать им, проклятым, деньгу?

Штаден возмущённо заколыхался, звеня цепочками и ощупывая железные бляхи на груди:

– А если дать – токта миод кароши… А ешели мноко дать – в келлер[7] пустят, сам миод выпирай, какой хош, пошалуста… «Чтопы делать блин, надо скафаротка маслом мазать», – гафарит всекта Ифан Тарасовитш…

Насторожился:

– И сколько просят… для смазки? Ну, за сороковуху хорошего мёду?

Немец надул губы, считая:

– Полталер для Ифан Тарасовитша… И его хелферу[8] – пять-шесть алтынов…

На это бегло и зверовато улыбнулся (отчего в немце вдруг проскользнуло паническое сожаление, зачем он вообще сюда явился). Чётки застыли в руке:

– На пять алтын дюжину куриц купить можно… Значит, дьяк Соймонов, Иван Тарасович, говоришь? Вот кознодей, казнокрад! Сам Приказом заправляет – и такое молвить не опасается, подлюка!

«Будет ужо тебе вдоволь масла на сковородке, гадина ротозадая, сатаны согласник!» – угрюмо подумал про Соймонова (и отца его, князя Балагура, и дядьёв-служильцев хорошо знал по прежнему житью под Шуйскими, они и тогда чем-то хлебным заправляли). И перевёл неприятный разговор:

– Разберусь. Скажу, чтоб тебя не трогали… Ну а каково тебе ныне ходить верным Христу? Ты ж недавно перекинулся, нашу истинную греческую веру принял?

– Та, мой цар, карашо… Как хотишь назыфай, толки в печи не сашивай…

– Тепло ли тебе во мною даренной шубе?

– И шуба кароши, тёплым жарки… Как птюч небесны, зер гуд чустфуй…

Улыбнулся, представив себе, как этот «птюч небесны» недавно на свадьбе у своего соплеменника, выпив пять кубков медовухи, так разошёлся, что сначала разрубил саблей серебряный талер, потом завалил на стол вестфальца Ральфа, стянул с него панталоны и отрезал кинжалом одно муде – якобы за то, что Ральф обокрал его при каком-то пивном гешефте. Будь пострадавший кастрат москвичом – Штаден был бы наказан. А так – пусть рвут себе яйца, меньше нехристей на свет родится! Видно, в их отчинах таковы обычаи: чуть что – яйца рубить! Да и подумаешь – «обокрал»! А что есть гешефт, если не воровство и обман? Один у другого обязательно что-нибудь слямзить должен, а так – чего без выгоды бодаться?

– А ты что с тем муде сделал? Ну, что на свадьбе отхватил? Съел, чай, сырым? Вкусное было яйцо врага?

Штаден покраснел, щёлкнул налобником:

– Найн, чай не пивал, и много фино пивал… О, стид! Стид фелики! Я на та сфатьба сафсем дик стал… Я Ральфу гросс-сатисфакци платил, десять талер, и мудю отдафал… А Ральф свой яиц спиритус ложил и всем покасал… Этот Ральф тоже Иван Тарасовитшу фсегда платиль, штопи кароши миод в келлере брать… Отин рас мало дал – Иван Тарасовитш зер шлехте[9] миод дафал и ишо денга трепофал за шлехте миод!..

От этих слов защемило в горле, сердце окунулось в горячую печаль – опять! Одно и то же! Хуже чумы и холеры! Надоело! Каждый раз за душу цепляет! Землю из-под ног выбивает! Что делать со мздоимцами, что хуже татар и страшнее ливонцев?

Сидел, понурившись, хотя в жалобах немца не было ничего нового: кто же не знает, что дьяки и их служки отмеривают снедь по своему усмотрению, обвешивая и обдуривая всех подряд, а особенно немых иноземцев: если немчин сдуру принимал что дают – хорошо, а коли нет, так не получал ничего, если не подмазывал. Мало того, по сыску тогда ещё живого Малюты злодеями-дьяками варился двойной мёд – хороший и плохой, и на этом змеино-хитро сберегалась третья часть мёда-сырца. И если иноземец одаривал их чем-нибудь, то сам мог идти цедить пробу изо всех бочек – бери, не жаль, только плати… Да и хуже того делалось: если иноземец умирал или погибал, то эти нехристи в Кормовом целый год продолжали заносить в книги все якобы ему выдачи, кои брали себе. Каково-то трупу мёд пить? Все, все растленны разумом! Сердцем очерствели! Ничего, нахлебаются смолы в аду! Кто там иноземным коштом заведует, кроме Соймонова? Путило Михайлович… Хм, дальний свойственник по батюшке, из малых захудалых Рюриковичей шестого коленца… Ну да что – из-за этого терпеть его наглоту беспредельную?

Забыв о немце, ушёл в себя. В голове гневно мелькало, что терпеть нельзя, что надо их всех там, в Приказах, жизни лишить! И не надо далеко прятать те сковороды, на которых прежних дьяков Кормового приказа братьев Скульских, Олексашку и Ондрюшку, за их подлость невыносимую принародно изжарили на Болоте, сказав им перед казнью: «Не вы ли всё подмасливаться хотели? Вот вам вдоволь!» – а Малюта ковшом на длинной ручке кипящее масло зачерпывал, им на спины лил, приговаривая: «Вкусны будут дьяволу – с хрустящей-то корочкой, с поджарочкой!»…

Штаден стоял навытяжку, как в строю, не смея смотреть по сторонам, уткнув глаза в пол: как и другие, знал, что царь иногда в мыслях уходит в иные миры, куда простым людям хода нет.

Вздохнул, огляделся.

При виде налитых щёк и двойного подбородка Штадена пришла на ум жалоба одного стрельца, что, мол, немцы-наёмники не ложками, как все христиане, а двурогими вилками сатанинскими жрут, а эти вилки для того сделаны, чтобы ими бо́льшие куски из общего котла подцеплять и к себе тянуть:

– А ты, Хайнрих, случаем, не вилкой ешь?

Наёмник клацнул зубами:

– Was?[10]

Объяснил:

– Смотри, вилкой не ешь, это придумка сатаны, кою он вашему Лютору подсказал. Ведь «Лютор» – от слова «лютой», не знал? Эта вилка к нам через проклятых поляков лезет… Вилку дьявол придумал, детей ослеплять и людям рты калечить! Бог дал нам пригоршню, а сатанаил – рога… Ешь ложкой, как христианину пристало!

Штаден хлопал глазами, силясь понять, что надо царю.

...
8