Читать книгу «Зулали (сборник)» онлайн полностью📖 — Наринэ Абгарян — MyBook.
image
cover



Растопив печь, Мамида направляется в хозяйственную комнату – пора скатать поднявшееся тесто в круги. Я люблю наблюдать, как она возится с хлебом: движения ее несуетливы и наполнены смыслом, иногда мне кажется, что она разговаривает с тестом своими смуглыми натруженными руками и оно ей отвечает. Я могу часами любоваться тем, как она просеивает муку, добавляет в нее воды и полгорсти закваски, как тщательно месит, как чертит ребром ладони и костяшками пальцев на лепешках борозды, а в центре каждого каравая проделывает дырочку величиной с райское яблочко – через эту дырочку я иногда наблюдаю мир, Зулали, Мамиду. Зулали просто смотрит, Мамида работает, а вокруг ее головы вьется серебряным нимбом мучная пыль.

За то время, что мы провели на огороде, тесто поднялось, и грязный комочек расползся по его белому телу темной родинкой. Обнаружив это, Мамида сердито цокает языком. «Ну что мне с тобой делать, Зулали?» – говорит она. «У-а-и», – тянет Зулали. «Зулали, да», – вздыхает Мамида, смачивает в воде острый нож и срезает с мягкого живота теста неопрятное родимое пятно.

– Выкинешь? – спрашиваю я.

– Зачем? Испеку, накрошим птице в корм.

– А разве можно ее грязным кормить? – спрашиваю я и тут же осекаюсь, вспомнив, как птица любит самозабвенно ковыряться в собственном помете. Мамида, словно прочитав мои мысли, хмыкает: «То-то!»

Быстрыми точными движениями она отрезает от большого теста комья и скатывает их в круги. Укладывает на обсыпанный мукой деревянный поддон с таким расчетом, чтобы они, поднявшись, не соприкасались боками. На втором поддоне лежат лепешки, их Мамида перед выпечкой еще раз подомнет, чтобы выпустить лишний воздух. К тому времени, когда пора нести к печи взошедшие караваи, на ущелье надвигается тишина, а небо заволакивает тяжелыми тучами.

– Грозы не миновать, – сокрушается Мамида, – вдруг хлеб намокнет? Принеси-ка, Назарос, клеенку из кухни.

Я бегу в дом, Зулали увязывается за мной.

– Побудь с Мамидой, я быстро, – прошу я.

Но она не слушается. Я влетаю на кухню, сдергиваю со стола клеенку, бегу обратно. Зулали не успела добраться до веранды, а я уже внизу. Обегаю дом кругом, стаскивая с дождевых бочек крышки. Зулали плетется за мной.

– А-а-ос!

Клеенкой Мамида укрывает вынутый из печи горячий хлеб. Нужно успеть как можно скорее донести его до погреба и разложить на полках, чтобы он остыл и обсох. Мамида сердится – даже за те несколько секунд, что хлеб лежит под клеенкой, вкус его портится – мякоть становится тяжелой, корочка теряет хрусткость, а высохнув, делается твердой, а не ломкой.

– Нужно обмануть грозу, – бухтит Мамида.

– Как ты это сделаешь? – удивляюсь я.

– Обойду!

И обходит. Первые тяжелые капли ливня достигают земли, когда мы заносим в погреб последний пышущий жаром хлеб. Мамида быстро раскладывает горячие караваи по полкам вдоль каменной стены, переводит дыхание. Потом накидывает на плечи клеенку, уходит в дождь.

– А-и-а, – мычит ей вслед Зулали.

– Сейчас она придет, – успокаиваю я ее.

– А-и-а!

– Мамида, да.

В небе грохочет, ливень обрушивается водопадом, ветер бьется в окно, но мне не страшно, я не боюсь грозы.

Мамида возвращается, промокшая до последней нитки. Оборчатая юбка хлопает по ногам, кофта свисает аж до колен, в больших туфлях хлюпает вода. Но она не обращает на это внимания, а бережно разворачивает клеенку, достает оттуда плошку с брынзой, масло, зелень, кувшин с молоком. Разрывает мокрыми руками горячий каравай вдоль пополам, вынимает мякоть, откладывает в сторону – птице. Горбушку изнутри промазывает маслом, крошит сыр и распределяет целый пучок разной зелени. Придавливает хлеб ненадолго руками, давая маслу с брынзой расплавиться и впитаться в корочку. Дождевая капля сползает на кончик носа, Мамида задирает голову, капля перебирается на верхнюю губу и бежит по щеке к уху. Я вытаскиваю из кармана платок, привстаю на цыпочки, обтираю ей лицо. Она видит, что это дедов платок, вертит головой – не надо. Но я делаю вид, что не понимаю ее. Протираю лицо, шею. Глаза у Мамиды становятся мокрее – то ли я нечаянно задел, то ли она плачет.

– Ешьте! – снимает она руки с хлеба.

Мы с Зулали едим, зажмурившись от счастья. Вкусно! Мамида уходит за полки, кряхтя, раздевается. Слышно, как она отжимает юбку, потом натягивает ее обратно. Когда она выходит, я начинаю смеяться – мокрая одежда облепила ее так, что она стала похожа на домашнюю колбасу.

– Не смейся с набитым ртом, подавишься, – хмурится она.

Я осекаюсь, утираю выступившие слезы.

В погребе пахнет свежевыпеченным хлебом, растопленным маслом и размякшей, пустившей сок зеленью. Снаружи беснуется гроза, а внутри тихо и спокойно.

– Расскажешь сказку, Мамида?

Мамида откидывает со лба короткие седые волосы. Они почти высохли и вьются у висков мелкими колечками. Она садится на лавку так, чтобы справа осталось место для меня, а слева – для Зулали. Когда мы располагаемся рядом, она кладет свою левую ладонь на колено Зулали, а правую ладонь – на мое колено и в течение всего рассказа рук своих не убирает.

«У Небесного царя было четыре сына-аждаака[1]. Они стояли на разных концах горизонта и держали на плечах небосвод. Старший брат, Аревелк, был кучером. Каждое утро запрягал он своих коней в гигантскую золотую колесницу, сажал в нее солнце и катал его по небу[2].

Второй брат, Юсис, был пастухом. Он собирал на далеком севере облака и пригонял их белоснежным стадом ко дворцу Небесного царя.

Третий брат, Арав, был кузнецом. Он наполнял воздух огненным дыханием, выковывал из него копья и метал их молниями в землю.

А младший брат, Аревмут, был фонарщиком. Он разрисовывал ночное небо звездами и зажигал луну.

Аревмуту было очень скучно по ночам. Поговорить не с кем – остальные три брата-аждаака, уставшие от дневных дел, спят, взвалив на свои плечи небосвод. Аревмут долго и обстоятельно разрисовывал небо, потом сидел, свесив вниз ноги, и смотрел на спящий мир. На рассвете он стирал звезды и гасил луну, уходил на свой край горизонта, взваливал на плечи небосвод и дремал целый день, чтобы выспаться перед ночью.

Сквозь сон он слышал, как братья о чем-то разговаривают, смеются, шутят. Аревмуту тоже хотелось пообщаться с ними, но он не мог – отец определил ему для работы ночное время.

Младшему брату было очень одиноко. Ему казалось, что он никому не нужен, что никто не ценит его стараний. Он даже просил Небесного отца сделать так, чтобы звезды тоже светили днем. Потому что устал от одиночества. Но отец объяснил, что каждому явлению свое время. Солнце сияет в светлое время суток, а звезды – в темное.

Обиженный Аревмут вернулся из дворца, выкинул золотые краски и кисть, ушел на край света и заперся в глубокой пещере. И настала нескончаемая ночь. Ведь, для того чтобы наступило утро, звезды должны сперва зажечься, а потом погаснуть и луна должна сменять приливы и отливы.

Проснулись братья, а кругом такая темень, что ничего не видать. Попытался было старший брат запрячь коней в колесницу, но не смог их добудиться. Попытался второй брат пригнать с севера облака, но в кромешной тьме не нашел к ним дороги. А без облаков не может быть молний, поэтому и третий брат остался не у дел.

Выпустили они в ночь семикрылых ангелов, чтобы те вернули младшего брата. Ангелы покружили над миром, нашли пещеру, где спрятался Аревмут, но убедить его вернуться не смогли.

Тогда братья попросили ангелов подержать небосвод, и сами пошли уговаривать Аревмута.

– Ага, вспомнили, наконец, обо мне, – обиженно хмыкнул младший брат, когда старшие появились на пороге пещеры.

– Так мы никогда о тебе и не забывали! – изу мился Юсис. – Я всегда отгонял к вечеру облака, чтобы освободить для тебя небо.

– А я протирал его росой, чтобы нарисованные тобой звезды и луна сияли особенно ярко, – сказал Аревелк.

– А я убавлял жар в печи кузни, чтобы ты рисовал в прохладе, – развел руками Арав.

– Но вы постоянно вместе, а я один! – вздохнул Аревмут.

– И поэтому мы по тебе очень скучаем, – крепко обняли его старшие братья.

Аревмуту стало очень стыдно за свои несправедливые упреки. Он отыскал заброшенные золотистые краски и кисти и разрисовал небосвод звездами.

После того случая старшие братья завели привычку заглядывать к младшему, чтобы он не чувствовал себя одиноким. Семикрылые ангелы подпирали небосвод своими крыльями-радугами, освещая макушки земли полярным сиянием, а братья сидели до самого рассвета, до первого крика петуха, и, свесив вниз ноги, вспоминали детство.

Временами, когда младшему не спалось, он тайком выбирался со своего края горизонта и рисовал на солнце тень луны или земли. Тогда на короткий миг наступало затмение. Братья торопливо обнимались и снова расходились – каждый по своим делам.

И никогда больше Аревмут не обижался на старших братьев, а жил с ними в мире и согласии. Потому что не может быть никого ближе и дороже родных.

А с неба упали три яблока. Одно тому, кто видел, второе тому, кто рассказал, а третье тому, кто слушал».

2

Петухи еще толком не откричали свое, а солнце уже насквозь прожигает. Год выдался тяжелым, а тут еще август не пойми что вытворяет – то ливнем зальет, то градом побьет, то спалит. От погодной блажи самочувствие ни к черту, иногда лежишь, пальцем шевельнуть не можешь, а голова раскалывается так, что моргнуть больно.

Лучше бы, конечно, их дома оставлять, чем по пеклу на край ущелья таскать, но мне так спокойней, я хотя бы не тревожусь за них. Назарос уже достаточно большой, чтобы отвечать за себя, но с Зулали ему не справиться, я бы тоже не справилась, я бы вообще ни с чем не справилась, если бы не понимание: кроме меня некому. У каждого свой крест, а у меня их два – свой и чужой, волоку волоком, где надорвусь, там и придет мне конец.

Четыре монеты за булочку, больше не дают, за вычетом расходов на муку, сахар, миндаль и пряности остается две, пара самых дешевых туфель стоит пятьсот пятьдесят, вот и считай, сколько надо булочек продать, чтобы детские ботинки купить.

– Назарос!

Резко оборачивается, сердце мое переполняется нежностью – до того худой и нескладный, что кажется – сейчас переломится пополам. Уши большие, без слез не взглянешь. Глаза материнские и лоб высокий, если бы не лопухи-уши, вылитая ее копия. Вытянулся за лето на целую голову и дальше будет расти, в отца своего долговязого, в скотину немытую.

Дергает меня за руку:

– Да, Мамида?

– В смысле?

– В смысле?!

– Ты пошутить решил?

Обиженно сопит.

– Ты же сама меня позвала!

– Я?

– Ну да. Крикнула «Назарос».

– А я уже забыла. Звала тебя зачем, не знаешь?

Хихикает.

Зулали не выпускает его плеча. Стоит, неловко изогнувшись, ждет. Если надо будет, час так простоит. Или день. Как только выходим за калитку, она кладет руку ему на плечо и убирает только на базаре или когда по нужде в кусты отойдет. Пока справляется со своими делами, мычит, не переставая: «А-а-ос, А-а-ос».

Знать бы, за что Господь с ней так.

– Мамида?

– Не могу вспомнить, зачем я тебя звала, как вспомню – дам знать.

– Ладно. Можно я потолкаю тележку?

– Можно, я уже устала.

Кроме надобности следить за тем, чтобы тележка не скатывалась колесом в заросли, особой возни с ней нет. Ручки у нее удобные, бортики достаточно высокие, чтобы удержать от сильной тряски плетеные короба с выпечкой.

Дорога как раз пошла под откос, так что Назаросу несложно тележку толкать, да и мне идти не так напряжно, хотя на спуске ноги ноют даже сильней, чем на подъеме, ну и ладно, зато спину можно разогнуть и плечи размять, затекли до одеревенения. Зулали плетется по обочине, опираясь на плечо Назароса, он не раздражается, не скидывает ее руку, терпит. Маленький, потому и терпит. Что будет, когда подрастет? Станет прятаться или убегать из дому, а она, не понимая, что происходит, будет реветь и биться головой о стены? Как они проживут без меня? Покойный, отчаявшись, умыл руки, а мне что делать? Обо мне кто-нибудь подумал? Или я, может, каменная? Или оттого, что не родная им, сердце мое меньше болит? Эх-эх, дела мои горькие.

Забот столько, хоть ложись и помирай. Вон, забор прохудился, крышу латать, Назаросу ботинки нужно справить. Ботинки!

– Назарос, я вспомнила, о чем спросить хотела. Пятьсот пятьдесят сможешь разделить на четыре? Нет, зачем на четыре, на два раздели.

Тормозит тележкой, закатывает глаза, бесслышно шевелит губами.

– Двести семьдесят пять. А что?

– Прикидываю, сколько нужно булочек продать, чтобы на новые ботинки тебе накопить.

– Зачем новые, если есть старые?

– Затем, что старые тебе только на нос налезут. Смотри, какие лапы себе отрастил.

– Прямо как у тебя! – Улыбается во все лицо.

– До меня тебе еще далеко. Ладно, давай сюда тележку.

– Уже отдохнула?

– Да!

Идут впереди, он грызет травинку, она держит руку на его плече, волосы я ей заплела в косу и уложила на макушке – так не вспотеют шея и спина, она похожа на свою мать настолько, насколько один родной человек может быть похож на другого, у нее профиль матери, взгляд, улыбка, осанка и даже щиколотки, и только цвет волос отцовский, каштановый с медной рыжинкой, утром в этой рыжине переливается свет, вечером – сумрак, ночью ее можно угадать во всполохе дровяной печи: мигнет огонь – и ее волосы мигают в ответ. Я помню ее другой, а теперь она такая, когда молчит – словно святая, когда говорит – хочется заткнуть уши и кричать, лишь бы не слышать этого беспомощного и неопрятного лопотания.

Покойный часто усаживал ее рядом, брал за руку, негромко напевал колыбельную, она клала голову ему на плечо, смотрела перед собой напряженно, не мигая, стороннему человеку могло показаться, что она расстроена, на самом деле это не так, чем спокойней ее взгляд, тем тревожней у нее на душе. Иногда заведет покойный колыбельную, слева она сидит, справа внук, покойный поет, внук подпевает, она или молчит, или невнятно мычит – тоже подпевает, а я понаблюдаю за ними, а потом резко встану, уйду к себе в комнату и реву, зарывшись лицом в подушку. А перед глазами другая картинка, где они сидят ровно так же – посередине покойный, по бокам его жена и маленькая Зулали, он поет, они подпевают, а я любуюсь ими и думаю, что если и бывает на свете счастье, то выглядит оно именно так. Картинка (покойный бы поправил – не картинка, а мизансцена, но мне так проще говорить) почти не изменилась, он поет, они сидят по бокам, только вместо жены внук, персонажи, считай, те же, но история теперь другая. У жизни вообще сюжетов раз-два и обчелся, по большому счету, каждому из нас выпадают одни и те же испытания, и истории у всех одинаковые. Истории одинаковые, а смысл у каждой свой.

Помню, как пришла к ним после похорон, еще молодая, но уже вдова, встала возле калитки, войти робею, а идти мне больше некуда – дом отошел мужниной родне, мне, бездетной, ничего не полагается, да и не вернусь я туда, где меня не ждут. Жена покойного отворила дверь, придерживая рукой тяжелый живот, ступала аккуратно, охая на каждом шагу – к концу беременности сильно отекали и болели ступни. Мне некуда идти, призналась я. Останешься у нас, ответила она, нам как раз помощница по хозяйству нужна, одна я не справляюсь. Через месяц она родила чудо-девочку с таким гладеньким беленьким личиком и прозрачными глазками, что сомнений, какое имя ей выбрать, не возникало. Назвали Зулали. Пречистая.

Не знаю, что меня заставило остановиться именно возле их дома, хотелось бы верить, что подсказало сердце, но утверждать не стану, потому что плохо помню, а кривить душой не хочу. Шла, не разбирая дороги, очнулась у их калитки, встала и стою, потому что ноги не несут. А тут она выглянула – бледная, с осунувшимся лицом, с темными кругами под глазами… Иногда спрашиваю себя, знай я все наперед, согласилась бы войти в их дом или бежала бы сломя голову. Спрашиваю – и не могу ответить. Привыкшая к страданиям, я не была готова к тому, что посторонние люди меня примут как родную, а они не только приняли, но и полюбили – сначала она, потом он. Любить ей было несложно, она была из той породы людей, которые рождаются для того, чтобы согревать и утешать. А вот покойный отнесся к моему появлению настороженно, в отличие от жены, он редко кому доверял. Приглядывался ко мне долго – год или, может быть, два, а потом принял, как мне показалось – с явственным облегчением, словно все это время вел с собой внутренний диалог и наконец-то его закончил.

– А-и-а! – Зулали оборачивается, не убавляя шага и не снимая руки с плеча Назароса.

Тот предусмотрительно останавливается, чтобы она не запуталась в собственных шагах. Золотой мой мальчик.

– А-и-а!

– Да, Зулали?

– А-а-р.

– Скоро будет базар, да.

К тому времени, когда добираемся до базара, утренние машины уже проехали, в этом, конечно, мало хорошего, ну да ладно, самый прилив людей случается ближе к полудню, когда солнце шпарит, как проклятое, а выпитая вода моментально испаряется из тебя, оставляя во рту привкус горечи. Базар – это громко сказано: десяток дощатых, изъеденных жучком прилавков под металлическим каркасом, хочешь клочка тени – накидывай на торчащие ржавые колья плед или циновку, а нет – стой так, к вечеру превратишься в головешку. Когда-то здесь хотели проложить большую дорогу, но потом передумали, а те сооружения, что принялись было возводить, понадеявшись на большой приток будущих посетителей, бросили на произвол судьбы. Люди выколупали и растащили все, что можно было унести, а потом кто-то додумался соорудить под арматурными кольями базарные прилавки. Автобусы первое время проезжали мимо, а потом стали останавливаться.

Движение машин по краю ущелья небольшое, но к концу недели достаточно бойкое. Потому мы выбираемся сюда в пятницу-субботу. Полуднем тут особенно людно. Уставшие с дороги пассажиры вылезают из провонявших выхлопным газом и людским потом автобусов и разминают ноги, прогуливаясь между прилавков. Самым большим спросом пользуются питье и еда, на всякую бытовую мелочь редко кто зарится, но в целом торговля хоть шатко-валко, но идет. И на том спасибо.

Сегодня мы припозднились, свободных мест за прилавками не осталось, толкаю тележку, здороваясь со знакомыми продавцами, ассортимент убогий – дешевая привозная косметика, наборы полотенец, всякая недорогая посуда, домашние продукты. Мимо сапожника иду, не поворачивая головы, он тоже делает вид, что не видит меня, увлеченно перебирает выставленный на продажу товар. Знать бы, куда он мою ношеную обувь подевал, небось тоже продал, с него, скряги, станется. Ноги у меня такие, что без слез не взглянешь, когда бог раздавал женщинам изящество, я по своему обыкновению отвлеклась на какую-то ерунду, потому получила в пользование огромное бесформенное тело и косолапые ступни. Обувь моей тяжести не выдерживает, быстро разваливается. Если раньше выручал сапожник, то теперь приходится ее в городе раздобывать, договариваюсь с водителями автобусов, они привозят. В последний раз привезли добротные мужские туфли, правда, немного промахнулись с размером, пришлось разнашивать, но материал оказался податливым, быстро растянулся. Вроде недавно ношу, а каблуки уже сбиты и носы словно собаки жевали. Сколько еще продержатся – не знаю. Справлю Назаросу ботинки, залатаю крышу – и снова надо будет деньги на обувь копить.

Поскольку свободных мест за прилавками не осталось, мы идем в самый конец базара, туда, где раскинул ветви чудом не спиленный могучий каштан. Обычно каштаны растут на влажной почве и не любят палящей жары, но этому все нипочем, кора у него толщиной в два пальца, ствол в три человеческих обхвата, ветви словно столбы, листья, правда, немного пожухли от жары, но это днем, с ночной прохладой они обратно оживают. Под каштаном лучше, чем за прилавком, потому что тень и благодать и до родника рукой подать, но это самый отшиб базара, и редко кто из пассажиров сюда выбирается – из опасения пропустить свой рейс. Я оставляю Назароса с Зулали под деревом, а сама ухожу прямо к автобусам, распродам партию булочек – возвращаюсь за следующей, а Назарос с тележки торгует, мальчик он смышленый, так что я не беспокоюсь, что его обманут.

Время до наплыва посетителей терпит, но мы торопимся – освобождаем тележку, опрокидываем ее набок и накрываем куском клеенки. Получается вполне сносный прилавок. Теперь дело за малым – разложить короба таким образом, чтобы Назарос мог без особых усилий доставать булочки, постелить на земле плед и усадить на него Зулали, предварительно вручив ей стопку бумаги – она умеет сворачивать из нее кульки. Если все сделать быстро, останется достаточно времени, чтобы перевести дух и дать ноющим от долгой дороги ногам отдохнуть.







...
6