Читать книгу «Бальзак, Мериме, Мопассан, Франс, Пруст. Перевод с французского Елены Айзенштейн» онлайн полностью📖 — Оноре де Бальзака — MyBook.
image
cover



– Вот неплохо для начала, – сказал известный нам старик, говоривший так резко. – Я вижу, что с тобой можно потолковать о живописи. Я не обвиняю тебя, что ты любуешься святой Порбю. Это шедевр для всего света, и только приоткрыв самые глубокие тайны искусства, можно понять, в чем его ущербность. Но поскольку ты достоин урока и в состоянии осмыслить, я попытаюсь тебе показать, как мало вещей нужно, чтобы дополнить эту работу. С твоими глазами и вниманием подобная возможность может никогда и не представиться. Твоя палитра, Порбю?

Порбю пошел искать палитру и кисть. Маленький старик резким дрожащим движением закатал свои рукава, просунул палец в пеструю насыщенную палитру, которую подал Порбю; он поскорей вырвал у Порбю из рук букет кистей всех размеров, и его заостренная на кончике борода внезапно угрожающе сильно шевелилась, выдавая зуд творческой фантазии. Все изменения колорита он пробуркивал между зубами.

– Вот хорошие оттенки, для того чтобы кинуть их за окно тем, кто имеет представление о композиции; они грубы и фальшиво возмутительны, как рисовать? Потом он погрузил с живой пламенностью кончик кисти в других коробках с цветом, в которых он очень быстро просматривал целую гамму оттенков, как соборный органист на Пасху, бегло пробегавший свой клавир.

Порбю и Пуссен были неподвижны каждый со своей стороны полотна, погруженные в самое пылкое созерцание.

– Видишь ты, видишь, – говорил старик, не поворачиваясь, – как средствами трех или четырех касаний и небольшого количества голубоватой глазури мы можем создать циркуляцию воздуха вокруг головы этой бедной святой, которую должна была подавить сама сгущенная эта атмосфера! Посмотри, как по-настоящему развевается драпировка, и понимаешь, что поднялся ветер! Раньше там был только воздух накрахмаленной ткани, поддерживаемой булавками. Заметь, как мерцает атласом положенный мной на грудь тон, хорошо передавая гибкую грацию кожи молодой женщины, и как смешанный коричнево-красный колорит и обжигающая охра разогревают холодную серость этой огромной тени, где застывает кровь, вместо того, чтобы бежать. Молодой человек, молодой человек, тому, что я покажу, никакой учитель не сможет тебя научить. Мабюс один был посвящен в секрет, как дать жизнь этим образам. Мабюс не имел ни одного ученика, кроме меня. У меня никого нет, и я стар! А ты достаточно умен, чтобы добиться остального, потому что тебе я даю возможность это ощутить.

Сказав, странный старик коснулся всех частей картины: здесь два взмаха кисти, там один, но показалось, что можно говорить о новой живописи, имея в виду новое освещение.

Он работал с таким страстным пылом, что пот лежал на его строгом лбу; он шел такими быстрыми, такими нетерпеливыми маленькими движениями и так порывисто, что юному Пуссену казалось, словно в членах старика находилось странное демоническое существо, против человеческой воли фантастически двигающее руками. Сверхъестественный свет глаз, судорожные движения сообщали этой мысли подобие истины, которая должна воздействовать на юное воображение. Старик проговорил: «Так, так, так! Вот это масло, молодой человек! Видишь, мои маленькие мазки порыжили твой ледяной отттенок! Итак, приступим. Пам! Пам! Пам! – сказал он, разогревая детали, где отметил неточности жизни, исчезающие под несколькими слоями цвета разного темперамента и улучшил использование оттенков, которые выражали египетскую пылкость. – Видишь, малыш, ничего, кроме последнего взмаха кисти, который только и идет в счет. Порбю сделал сотню мазков, я – лишь один. Никто из нас не чувствует признательности к тому, что внизу. Хорошо усвой это!»

Наконец этот демон остановился, повернулся к Порбю и Пуссену, молчавшим в восхищении, и сказал им:

– Это еще не стоит моей Belle-Noiseuse8, однако мы можем поставить свое имя под подобной работой. Да, я ее подпишу, – присоединил он, поднявшись, чтобы взять лупу, в которую собирался посмотреть на картину. – Теперь пойдем завтракать, – сказал он. – Последуем в мою комнату. У меня есть копченая ветчина и хорошее вино. Хе! Хе! Несмотря на недобрые времена, мы беседуем о живописи! Мы сильны. Вот юноша, – добавил он, ударив по плечу Николя Пуссена, – который имеет легкость.

Заметив затем ничтожное пальто нормандца, он вынул из-за пояса кожаный кошелек, покопался в нем, достал два золотых и протянул ему:

– Я покупаю твой рисунок, – сказал он.

– Возьми, – сказал Порбю Пуссену, видя, что тот покраснел и вздрогнул от стыда, потому что молодой художник обладал гордостью бедняка. – Возьми, он богаче двух королей!

Все трое покинули мастерскую и направились, размышлять об искусстве в прекрасный деревянный дом, расположенный рядом с мостом Сен-Мишель, чьи орнаменты, молоток, обрамление рам, арабески околдовали Пуссена. Подающий надежды художник оказался вдруг в низкой зале, перед хорошим камином, рядом со столом, заполненным аппетитными кушаньями, и невиданное счастье охватило его в компании двух доброжелательных великих художников.

– Молодой человек, – сказал Порбю юноше, изумленно глядящему на картину, – не слишком смотрите на этот холст, иначе вы придете в отчаяние.

Это был Адам, которого выполнил Мабюс, чтобы выйти из тюрьмы, где так долго удерживали его кредиторы. Эта фигура обеспечивала впечатление такой полной власти реальности, что Николя Пуссен начал в этот момент понимать истинный смысл смущающих слов, сказанных стариком. Тот видел, что воздух написан удовлетворительно, но смотрел без энтузиазма и словно бы говорил: «Я сделал бы лучше!»

– Это из жизни, – сказал старик. – Мой бедный учитель поразителен, но в центре полотна немного отсутствует правда жизни. Человек очень живой, он сам поднимается и приближается к нам. Но воздух, небо, ветер, которым мы дышим, видим и чувствуем, не таковы. И потом, нет еще там человека! Или в единственном человеке, который только что вышел из рук Божьих, должно быть еще что-то божественное, но оно отсутствует. Мабюс сам с досадой сказал об этом, когда не был пьян.

Пуссен смотрел на Порбю и на старика попеременно, с беспокойным любопытством. Он приблизился к старику, словно для того чтобы спросить имя владельца; но художник, желая сохранить тайну, приложил палец к губам; и молодой человек с живым интересом смотрел в молчании, надеясь, что рано или поздно по какому-то слову он сможет угадать имя того, чьи богатство и таланты были достаточно удостоверены тем уважением, которое оказывал ему Порбю и нагроможденными диковинами этой залы.

Пуссен, увидев в темной дубовой полировке великолепный портрет женщины, воскликнул:

– Какой хороший Джорджоне9!

– Нет, – ответил старик, – вы видите мою первую мазню.

– Ты бог, я у бога живописи, – наивно сказал Пуссен.

Старик улыбнулся, как человек, давно знакомый с этой похвалой.

– Мэтр Френофер10! – сказал Порбю, – не можете ли вы откупорить немного вашего хорошего рейнского вина для меня?

– Две, – ответил старик. – Одну, чтобы оплатить удовольствие, что я нынешним утром увидел твою прекрасную грешницу, другую – в качестве дружеского презента.

– Ах, если бы я теперь не так страдал, – проговорил Порбю, – и если бы вы пожелали показать мне вашу Belle-Noiseuse11, я мог бы создать что-то по-настоящему высокое, широкое и глубокое, где фигуры были бы в натуральную величину.

– Поднимите мое произведение, – воскликнул взволнованный старец. – Нет, нет, я еще должен его доработать. Вчера, к вечеру, – сказал он, – я думал, что завершил ее. Эти глаза мне казались влажными, плоть живой. Косы волос шелохнулись. Она дышала! Хотя я нахожу средства, реализованные на этом полотне, плоскими по рельефу и полноте натуры, сегодняшним утром я понял мою ошибку. Ах! Чтобы прийти к славному результату, я основательно учился у великих колористов, анализировал и поднимал слой за слоем картины Тициана, короля света; как этот полновластный художник, я сделал эскиз моей фигуры в ясном тоне, мазками мягкими и насыщенными, так как тени не что иное, как случай, запомни это, малыш. Потом я вернулся к моей работе и средствами полутеней и глазури, в которых более и более уменьшал прозрачность, вернул тени несколько контрастнее, почти до черных и углубленных, так как тени художника имеют другую природу, чем их ясные оттенки; это дерево, медь, все, что вы хотите, кроме плоти в тени. Мы чувствуем, что, если бы фигуры изменили позицию, темные места не промылись бы и не стали бы ярче. Я избег этой ошибки, где многие из самых блистательных провалились, и у меня белизна обнаруживается под непрозрачной, наиболее устойчивой тенью! Как невежественная толпа, которая представляет, что рисует правильно, потому что тщательно соответствуют удаленным чертам, я не отмечал бездушно внутреннего края моей фигуры и не пытался следовать почти мельчайшим анатомическим деталям, так как человеческое тело не заканчивается линиями. В то время как скульптуры могут больше приблизиться к истине. Природа предусматривает продолжение круга, в котором она соединяется сама с собой. Строго говоря, рисунок не существует. Не смейтесь, молодой человек! Хотя особенными кажутся мои слова, когда-нибудь вы поймете, что этому причиной. Линия – это средство, с помощью которого человек возвращает световые впечатления объектам, но это не линия в природе, где всего в изобилии: это моделирование того, что мы рисуем, отсоединяя вещи от той среды, в которой они находятся; распределение света дает внешний вид фигур. Также я не останавливаюсь на чертах, я отвечаю за контуры облака белых полутонов и тепло; нельзя поместить палец точно на то место, где контуры встречаются с глубиной. Вблизи эта работа кажется легковесной и неточной, но с двух шагов все укрепляется, останавливается и отделяется; тело поворачивается, формы становятся выпуклыми; мы чувствуем вокруг циркуляцию воздуха. Однако я еще не удовлетворен, я в сомнениях. Может быть, лучше нужно не рисовать одним прыжком и схватить фигуру посередине, обращая внимание на более ясные выступы, чтобы затем перейти к более темным деталям. Разве не это совершает солнце, этот удивительный художник мироздания. О! природа! природа! Кто и когда не удивлялся твоему бегу! Держитесь! Наука, как и невежество, приносит отрицание. Я сомневаюсь в моем произведении!

Старик сделал паузу, потом проговорил:

– Вот десять лет, молодой человек, что я работаю, и эти десять пробежавших лет надо было сражаться с природой? Мы пренебрегаем временем, которое использовал господин Пигмалион, чтобы сделать одну статую, умевшую ходить!